Кола
Шрифт:
Со скамейки от палисадника к ним уже шли поморы. Еще любопытные появлялись будто из-под земли. И успел отвязать фартук, торопливо прятал за пазуху, озираясь, стал отходить за лошадь. А ну как со всех сторон. За Кира все заступиться могут.
– Лаптежник! Ах, ты-ы!..
Кир выругался – ненависти и злобы в голосе хватило бы жернова сдвинуть, – понукнул лихо лошадь, ударил ее по крупу. Лошадь сорвалась с места. Убежать бы с ней. Может, Кир потом потрезвеет, одумается. Но, озираясь на колян, понял: не простят. И передник еще отнимут. И стал пятиться на пустой дороге, не спускал глаз с ножа, взмолился:
– Не надо, парень!
Кир шел на него, растопырив руки, и бычил голову. Взгляд исподлобья, жесткий. Такому все нипочем. Порешит просто.
– Кинь нож, парень! Христом-богом тебя молю! Кинь...
– Я те кину, вот...
Кир метнулся, метя снизу удар, в живот. Андрей едва успел выбросить, защищаясь, руку. Вдоль сразу хлестнуло болью. Но уже кулаком, телом всем он ударил в близкое лицо Кира. Голова мотнулась, Кир отпрянул на шатких ногах и опрокинулся на дорогу, в пыль. Андрей кинулся, вгорячах еще пнул по руке, выбил нож. Но рука была квелой. Кир распластался навзничь, не шевелился. Изо рта проступала кровь.
Их обступили коляне. Кто-то взял руку Андрея и поднимал, кто-то ему советовал:
– Выше поднимай, выше. Я тряпицу принесу, – и убежал в дом.
Андрей зябко оглядел рану. Вдоль руки взрезанное вывернулось краснотой мясо. Кровь ручьем. Превозмог боль и повел кистью, пальцами: шевелятся. Значит, заживет.
Киру помогли встать, вели его к палисаднику, на скамью. Он зажимал рукой кровавый рот. В крови были руки, лицо, одежда. На Андрея Кир не смотрел. Нож остался в пыли на дороге, его никто не поднял.
Старую наволочку с подушки кто-то драл на лоскутья, перевязывал руку Андрея. Появилось ведро с водою, ковш, полотенце. Кир умывался, полоскал рот, плевался кровью. Потом его стало рвать. Тягучая жидкая каша лилась из него со стонами и икотой. Смотреть было тошно.
Снова вспомнилось, каким ладным, счастливым был Кир прошлой осенью. Разговоры вспомнились о таланте его, уме, о большом несчастье Кира на море, о нынешней пьяной хвальбе залогом. Растерять – оно, верно говорят люди, просто. А теперь Киру будто нечего беречь стало. И пощупал Нюшкин фартук за пазухой, хотел подойти к Киру – по обычаю, драка до первой крови, потом должно мириться, – но будто споткнулся о его взгляд, ясно стало, что не простит. «Что ж, – подумалось, – это как хочешь». И почувствовал, что устал: от раны, драки ли, неизвестного в предстоящем. Отвел взгляд, повернулся и пошел прочь. Будь что будет, но в доме Лоушкиных он за себя и пальцем не шевельнет. Лишь молчать да виниться станет. Ему есть что оберегать.
...Дядька Матвей появился неожиданно, сбоку. Не пришел будто, а просочился сквозь колян. Худющий, душа из тела, похоже, вот-вот уйдет. Рукой слабой коснулся Кира.
– Пойдем-ка со мной, Аника. Пойдем, воин, – сказал голосом сухим, ржавым. И Кир на мгновение почувствовал себя защищенным от всех напастей, послушно пошел вместе с писарем мимо колян в улицу.
Голова гудела от хмеля, удара, злобы. Мысли мстительные переполняли. А перед глазами только копченый этот, из кузни, снимает фартук Нюшкин с дуги и будто молотом бьет в лицо.
– Куда ты меня ведешь?
– К себе. Давно ведь у меня не был.
– С осени...
Дом и двор большие у дядьки Матвея. Наверное, большую семью хотели иметь родители. Да что-то не получилось. А теперь в запустении все и приходит в ветхость. Гнилая крыша, скосившееся
крыльцо. В дальнем углу к березкам привалился гнилой забор. «Почему Матвей век прожил бобылем? На траве по ограде даже тропинок нет, будто жильем не пахнет».Писарь сел у крыльца на лавку, дышит тяжело, часто. Руками за лавку держится, губы синие, сам лишь кожа да кости. В гроб краше кладут. «Куда же я? Он в утешении больше меня нуждается».
– Присаживайся, – Матвей кивнул ему. – Слышал уже про тебя да и видел кое-что... да. Отец-то где нынче?
– Не знаю. В Архангельске, видимо, меня ищет.
Прибыл бы он туда раньше да меня застал там – не случилось бы всего этого.
– Да... Нагадил отцу ты в седую бороду. Столько сразу.
– Не поминай, – Кир сел рядом с писарем, опустил низко голову.
– И с ножом так себя опозорил. Тьфу! – писарь плюнул презрительно.
– Это я ему не прощу. И ей, суке...
– Ну-ну. Давай еще гадь. Заст, выходит, еще на глазах?
– Какой заст?
– А когда парень на девку смотрит, черт ему глаза застит. То розовое накинет, то черное. Он и видит все по-иному. Это после пройдет.
– У тебя так бывало? – Хорошо, что дядька Матвей увел оттуда его, что сидит и говорит с ним.
– У многих это бывало. Из-за баб нас немало гибнет. Они, стервы, не только соки живые, а и кровь до остатка готовы из тебя выпить. Такой народец. – И повел неприязненно головой. – Да нашли мы о чем говорить, бабы...
Но Киру хотелось, чтоб Нюшка когда-нибудь о всем случившемся пожалела, чтоб изводила себя раскаяньем. Если бы сейгод он снова с удачей вернулся в Колу, она тогда поняла бы. Но шхуна его, шхуна...
– А я, признаться, сильно радовался по осени за тебя, Кир. Славно ты рассказывал про торговлю в Девкиной заводи, про колян. Думалось, этот схватит мечту. На целую жизнь хватит...
Покосился на дядьку Матвея: на ладан дышит, а туда же свой нос. Руками немытыми норовит в душу. Задним умом все крепки. И скривил рот в ухмылке.
– Надивиться на вас, стариков, не могу: мудры! А сами за жизнь что успели? Гордость какую нажили к старости? А? Оглянись хоть ты на себя! Всю жизнь по бобылкам шастал. А могли бы сыновья быть, внуки по траве бегать. В доме вон все порушилось.
Дядька Матвей держался за лавку, сидел неподвижно. Лицо было мертвенным, глаза он не открывал. Кир осекся на полуслове: теперь и отсюда уходить надо.
– Это правда, Кир, – скрипуче сказал Матвей. – Я в дому много лет ничего не делаю. Для чего? Некуда голову приклонить в старости... Только нет в этом моей вины, – у Матвея, похоже, горло перехватило. – Видишь ли, мне с ногою тогда, помолоду еще, повредили семя. Солдат английский стрельнул... А пустоцвету зачем жениться? — И Матвей повернул лицо к Киру, попробовал улыбнуться.
Вспомнилось, отчего Матвей стал хромым, и еще слухи припомнились, будто пороли его принародно когда-то в Коле, лишали доброго имени.
– Прости меня, дядя Матвей. Сдуру это я, с горя...
– Ничего. Все так. Верно, мог бы кое-что, не сумел. Тыкался как слепой котенок, хватался за все подряд. А все не тем оказалось. Вот и ты берегись. Не прощает ошибок жизнь.
«Мне уже не простила, – хотел сказать. И увидел себя сиюминутным. – Я ли это сижу у Матвея-писаря? Шхуны нет. Пьяный ездил, позорил Нюшку, битый корчился на земле, блевал. Нет, не сон. Люди видели, не забудут». И вздохнул тяжело: