Кольцо Сатаны. (часть 1) За горами - за морями
Шрифт:
Прииски в те годы сильно поредели, лагерный народ вымирал, но в Севвостлаге не унывали, бригады пополнялись из новых этапов третьего или четвертого потока, если считать с «набора» 1932 года. Самым страшным и многолюдным все же оставался «набор» 1936–1939 годов. От них на Колыме оставалось совсем мало, люди тех лет переполнили инвалидные лагеря под Магаданом, на 23-м километре, в Оротукане, Спорном, в малых лагпунктах по трассе, в Чай-Урье, на новых местах близко от водораздела рек Колымы и Индигирки, откуда до «полюса холода» оставалась сотня километров; Начальники приисков прямо-таки проклинали этот полюс холода, поскольку зимой приходилось «актировать» и не выпускать заключенных на работу во все дни с температурой в минус 50 градусов и ниже. Таких дней набиралось до двух десятков. Заключенные сидели в бараках, облепив раскаленные
В лютые зимние месяцы начальник Севвостлагеря особенно часто отправлялся со своей командой в «экспедицию наведения порядка» — как называли его наезды на прииски. Молва опережала приезд на несколько дней, оперчеки сидели ночи напролет, и вместе с начальниками лагерей и участков составляли списки зэков, которые подлежали ликвидации. Их «труд» облегчался зловещими пометками на «делах», которые ставили еще в местах осуждения. Такие пометки обозначали не только общие работы, тяжелый физический труд, но и верную гибель заключенного по любой причине. Приговор — приговором, а человек должен умереть, и чем скорее, тем лучше…
Гаранину (а потом Сперанскому) эти списки преподносили сразу по приезде, он просматривал их, но если спешил, то просто отделял какое-то число из ста или двухсот, подчеркивал цветным карандашом первых двадцать, сорок или пятьдесят — учитывая возможность своей команды — и добавлял одно слово: «расстрелять». После чего витиевато расписывался…
Смертный час назначался обычно после ужина, когда заключенные укладывались спать. Раздавалась команда «всем — на выход!» В бараках поспешно одевались, уже знали, что последует за этим вызовом. Каждый в меру своей совести и воспитания либо молился, либо плакал, но выходил. Больных выносили — вдруг окажется в списке? Лагерь выстраивался под прожекторами у вахты, как можно плотней друг к другу. Над молчаливой человеческой грудой перед смертным часом подымался парок сдавленного дыхания. Вокруг стояли охранники с винтовками наизготовку. Офицер зычным голосом выкрикивал фамилию, названный выходил, называл свои имя и фамилию. И оказывался в окружении команды палачей. Подгоняемые жгучим морозом, они торопились. Обреченных строили попарно и в окружении охранников вели к воротам лагеря. И здесь звучала концовка приказа: «вышеназванных заключенных за саботаж, контрреволюционную деятельность, лагерный бандитизм и невыполнение норм выработки — расстрелять». Кто валился без сознания, кто-то истерически плакал, кто-то хрипло проклинал Сталина. Охрана торопилась, тех, кто не мог идти, бросали в короба и везли, процессия выходила за вахту, а лагерь все стоял, в бараки никого не пускали. За зоной, из морозного тумана вдруг доносился недружный залп, второй, третий, потом несколько одиночных выстрелов. Всё! И тогда раздавалась команда: «В бараки!» Сотни людей разбегались по своим местам, и только там, где только что лежали смертники, нары оставались незаполненными. По крайней мере, до следующей ночи. Страшно ложиться на такие доски…
После расстрела начальник колымского СМЕРШа с чувством исполненного долга шел со своими двумя адъютантами и шофером к начальнику прииска, мог спросить — где устроили его команду, мог пожаловаться на большой мороз, узнать у приискового начальника о его здоровье — все это голосом обычным, как между друзьями. В теплой прихожей ему помогали снять белый полушубок, отряхивали с меховой шапки морось, шутили. Он входил вместе с хозяином в светлую комнату, щурился на яркий свет и с нескрываемым удовольствием оглядывал накрытый стол, где стояли бутылки и тарелки со всякой вкусной снедью.
Гость усаживался, улыбчиво поглядывал на хозяина, у которого в груди могло твориться черт знает что, но с лица не исчезала улыбка доброжелательности и гостеприимства. Гаранин обращался и к хозяйке с любезными словами. Потирая хорошо вымытые руки, пододвигал свою рюмку под коньячную бутылку. Так, словно бы все они только что вернулись домой после просмотра кинофильма: слегка в приподнятом настроении и в добром здравии.
Говорили, что полковник после расстрелов не терял присутствия духа, напротив, проявлял дружелюбие, любезность к гостеприимному семейству, а выпив, громко смеялся и сам рассказывал новые анекдоты. Ничего особенного: он только что исполнил
служебное предписание — навел порядок среди заключенных. Это предписание шло от комиссара госбезопасности Карпа Александровича Павлова, который в свою очередь получил такое же предписание от более высокого начальника на Лубянке. А тот, конечно же, действовал не самовольно, а в полном соответствии с указанием самого высокого ранга. «Кто не с нами, тот против нас…»Когда все это страшное, из ряда вон выходящее, подлое, еще не обрело законченности, на страницах центральной печати появилось стихотворение Демьяна Бедного без названия, но по содержанию вполне под стать понятию оды:
Да здравствует вождь Большевистской коммуны, Чудесное сердце И руки из стали. Так было сегодня, Когда на трибуну Поднялся Товарищ Сталин!И тогда же, на 7-м Съезде Советов другой писатель — Авдеенко — с небывалым подъемом духа заканчивал свое выступление словами: «Когда моя любимая женщина родит мне ребенка, первое слово, которому я его выучу, будет „Сталин“!»
В те же годы, через каждые три месяца в доме на улице Магадана, проложенной вдоль правого берега реки Магаданки, работники УРО Севвостлага НКВД СССР сверяли свою картотеку с наличным составом заключенных, полученным фельдсвязью изо всех лагерей и лагпунктов. Дела заключенных, чьи имя-фамилия не находились в присланных списках, перекладывали в отдельные ящики, наподобие тех, Что стояли в УРЧ инвалидного лагеря на 23-м километре. Это были места хранения «мертвых душ». Только картонки, поскольку сами души уже не существовали.
На особо отчаянные запросы родных о судьбе своих близких отвечали редко — только с согласия ГУЛАГа — одной недлинной фразой: «Имярек умер в 19…… году от приступа астмы». Или «от сердечного приступа», «от желче-каменной болезни». На другие «болезни» фантазия лейтенантов из УРО не распространялась. Зачем травмировать семьи погибших ненужными подробностями?..
Тем более что иногда, крайне редко, и на этом «фронте» могли случаться непредвиденные происшествия…
ВЬЮЖНЫЕ ДНИ ПЕРЕД МАРТОМ СОРОКОВОГО
Тот убийца-грузин, который сумел перехватить в Дукчанском лагере едва ли не всю власть у безвольного и никчемного начальника с погонами, уже успел выдвинуться, уверовать в себя. Он развернул свою деятельность при негласной поддержке толстого и круглого, как шарик, оперуполномоченного. Этот деятель спал часов по пятнадцать в сутки, потом возникал в лагере оплывший, с выпученными водянистыми глазами и мучительно придумывал, чем бы заполнить медленно идущие часы. Бабий голос его слышали возле, конторы, куда он приглашал для докладов своих осведомителей. Они приходили тайком, ночью, не без основания опасаясь мести со стороны даже своих блатарей.
Морозов уже знал, что с теми, у кого скоро заканчивается срок заключения, оперы особенно не церемонятся: любой донос — и все надежды на благополучное расставание с лагерем исчезают. А тут этот грузин, друг оперуполномоченного, его бесстыдные просьбы… Впрочем, боязнь нового срока не заставила Сергея подличать или «работать» на мерзавца.
Уже близилась зима, последняя лагерная зима для Сергея Морозова; уже убирали и складывали в бурты корнеплоды, свозили и квасили капусту. Все чаще портилась погода, приходили шквалистые ветры с дождями и мокрым снегом. В парниках собирали огурцы-последыши, в тепличной пристройке пахло укропом, уксусом, гвоздикой — там готовили для дальстроевского начальства маринованные овощи. Все на земле потемнело — небо, сопки, деревянные постройки. Конец сентября был концом огородного сезона, у Морозова накопилась бездна неотложных дел. Сергей метался от усадьбы к Дальнему полю, на капустные делянки на берегу Дукчи, повсюду пешком, стараясь успеть и ничего не упустить.
Именно в такой до краев занятый день его и настиг около парников этот лагерный грузин, появлением своим сразу напомнивший Морозову о чем-то страшном, об опасности для жизни.
— Па-даж-ды, друг-товарищ! — Лагерный божок поднял руку, догнал Сергея и молча пошел рядом, изредка оглядываясь — нет ли близко чужого. Молчал и Сергей.
— Ты забыл наш уговор. Совсем забыл, да? А я помню и жду…
— Мы с вами ни о чем не уговаривались, — через силу ответил Сергей, хотя не забывал — как о занозе — требования этого хама снабжать его огурцами и помидорами.