Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
Змеи приползли в цыганкин дом.
И это, конечно, страшно, но еще страшнее, что в безмолвном и непоправимом движении времени исчезает и Лизин дом, окруженный игрушечно ровным прямоугольником забора, исчезает и она сама, и только в разговорах взрослых слышно, что Лиза стирает белье для пароходных, и это тоже почему-то очень страшно, и, когда я встречаю ее на улице, я бегу прочь, и она сердится, стучит мне вслед клюкою и громко кричит: «Мальчик, зачем же ты бежишь к дереву?!»
Но я уже знаю, что можно крепко зажмурить глаза, а потом открыть — и уже не будет цыганки, и только не надо никому
С годами проще и понятнее становился мир.
И если и делалось порою страшно, то страх этот возникал изнутри — пугало несоответствие своей памяти с памятью других.
Однажды брат ходил рыбачить со своим приятелем Юркой Клепиковым, они что-то заловили, но наш кот Матрос съел всю рыбу, и они утащили его, чтобы казнить. Мне все понятно, и я ищу их, чтобы объяснить, что рыбу можно ловить руками, когда она, высунувшись из воды, смотрит на тебя. Я нахожу брата и Юрку возле калитки забора. Калитка голубая. Калиткою Юрка Клепиков давит нашего кота Матроса, а брат держит кота и не дает ему вырваться.
Я рассказываю им сквозь слезы, может быть, самое тайное, что надо в тайне и сберечь, но оказывается, что они знают это, они смеются и непонятно говорят:
«Русло рвут у реки не каждый день», — и давят, давят голубой калиткою кота Матроса.
Я им не верю, что они знают, о чем я говорю, но больше ничего нельзя сказать, потому что там, в засыпанном землею и битым кирпичом доте, куда мы заползали на четвереньках, чтобы забрать позабытые игрушки, безобразные клочья шерсти и были… котом Матросом…
И так и остаются слова: «Русло рвут…», чтобы, позабытыми, вернуться назад в тот день, когда окончится детство.
Сейчас я точно знаю, что детство кончается, когда перестаешь ощущать движение времени и начинаешь сам двигаться вместе с ним. Мир становится обычным. Если видишь дом, то видишь его целиком, видишь и соседний дом, мир заполняется, в нем нет пустоты, и ничто не исчезает бесследно.
Труднее было научиться так же смотреть на людей…
Тот же Юрка Клепиков: он то дрался, то дружил с братом, однажды я слышал их тайный разговор.
Юрка плакал и ругал отца. Брат утащил из дома банку молока, Юрка выпил молоко и остался ночевать у нас на сеновале, а больше я не видел его, он исчез навсегда, и только на сеновале, в душной полутьме, жутковато темнело примятое сено.
На смену траве приходит снег, на смену счастью приходит знание.
Снова углубляли русло реки, и в воздухе стоял сладковатый и душный, как в пустой конфетной коробке, запах динамита.
Мучительный запах детства…
Стоило закрыть глаза — и видел: рыбы, высунувшись из воды, смотрели на нас и не уплывали, когда мы ловили их руками.
Но уже кончилось детство, и, открывая глаза, я видел на ребячьем пригорке цыганку Лизу. Опершись на клюку, она стояла на пригорке и смотрела на реку, усеянную разноцветными моторками, — по два, по три баркаса рыбы привозили в тот день мужики.
А дерево Рая? Куда же исчезло с пригорка оно?
Только мать догадалась, о чем говорю я…
— Ты о бараевской березе? — спросила она. — Ее же несколько лет назад в грозу свалило…
1978
Афоня
с большой желтой папкойПивной ларек стоял высоко над платформами.
Внизу шумели торопливые электрички, здесь же все было тихо, подолгу стояли в медленной очереди за пивом и вели неторопливые разговоры. Дела латиноамериканских стран и транспортные проблемы Токио одинаково волновали посетителей ларька. Весьма странные люди блистали здесь эрудицией, но все они, как только появлялся Афоня, скучнели, становились ординарными.
Афоня, станционный дурачок, нигде не работал и, наверное, поэтому совсем не интересовал местную власть. Штрафуй его, не штрафуй — Афоне это было глубоко безразлично.
— Я птица! — говорил он начальнику линейного отделения милиции. И действительно, как у птицы, у него ничего не было… Только потрепанная желтая папка. Но и папка почему-то не интересовала милиционеров, и, покормив Афоню, они изгоняли его обратно в овраг.
А ведь когда-то Афоня имел квартиру, жену и должность. Но от должности он отстал, когда догадался, что рожден птицей; жена сама ушла от него, не в силах больше наблюдать за превращением человека в птицу, а квартиру Афоня сжег.
По этому поводу мнения расходились. Одни считали, что дом Афоня сжег по пьянке, другие объясняли это нравственным прозрением, которое случилось с Афоней.
По их словам, получалось, что в то утро, под бодрые звуки утренней зарядки, Афоня развел в своей комнате костер, а потом пошел будить соседей.
— Горим, граждане! — миролюбиво сообщил он им и исчез в неизвестном направлении, зажимая под мышкой большую желтую папку.
После этого Афоню пробовали посадить в сумасшедший дом, но там своими безумными речами о просторах российских он так засмущал обслуживающий персонал, что двое врачей скоро подали на расчет, а остальные как-то странно завздыхали, поглядывая на карту страны, висевшую в приемном покое, и главный врач сокрушенно развел тогда руками и, чертыхнувшись, выпустил Афоню на волю.
Афоня уже и жил, как птица. Пропадал всю зиму и только весной, по зеленой траве, возвращался в овраг.
Самые невероятные истории неизбежно связывались с его именем, и, если бы он был героем хотя бы половины их, ему бы при жизни полагался памятник от людей вольных профессий нашей Родины.
Я помню, как один пьяный мужичок объяснял жене исчезновение старинных стенных часов, которые ему поручено было отвезти в Ленинград отремонтировать.
— Понимаешь, — говорил он, — милиция! Ну, мы и попрятались, кто куда… А когда уехали фуражкины, вылез. И, понимаешь, нету уже часов… Продал их Афоня за десятку.
Жена опустила воинственную дубину, и рассказчик воодушевился.
— Как так?! А он мне: к чему, говорит, тебе часы? Живи вольно, как птица. Костры жги. Гнезда вей на деревьях. А время и по солнцу увидишь… — Замечтавшись, пьяный икнул, но тут же испуганно спохватился и продолжал: — Я кричать, а они, сволочи, уже вторую бутылку открывают. Ну, не стерпел я… Как лев, на них бросился. Отстоял свою долю…
Он замолчал и безнадежно спросил:
— Не веришь, да?
Все в этой истории было ложью. И близко в тот день милиция не подходила к буфету. Но слишком велика была несуразность Афони.