Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
(Чьи это стихи? Кого благодарить за незабвенный дар, хранимый с юности?)
Как здесь душно, оказывается. Что делать, зал наш убог и тесен, изнемогает от невиданного людского скопления. Пойдем, дорогая, артист устал, он не станет бисировать, рояль закрыт. Но нет, он играет — один, простую тихую песенку, куплет шубертовской «Липы», — и вот уже слезы умиления смывают с глаз чертовщину, на миг причудившуюся. Хоть он снова взламывает ритм синкопами. Довольно, довольно — испытавший восторг уже преисполнился нетерпения, неблагодарный: скорее прочь с глаз, прочь из ушей. Идем, девочка, за стенами — прохлада, влажная ночная тьма. Любезный, где это вы успели охмелеть, не на концерте же? Подальше от дамы, прошу вас. Если не умереть экстравагантно рано, если в пристойной длительности удержится жизнь, в тебе поселятся и приживутся двойные изображения; тогда не спеши,
Я занимался тобою, старался обучить всему, что знал сам. Клянусь, не благодарности искал, но любопытства, ко мне одному обращенного взгляда, интонации, которую мог бы присвоить…
С какой-то смущенной радостью принимал я первые знаки твоей привязанности. О дитя мое, никогда я не помышлял о тебе как о дочери, и все же: если мужчина в опасности не может бежать, потому что с ним женщина и ребенок, то лучше, пристойней, нравственней эта невозможность, нежели свобода.
Но думалось мне еще и так: твое прежнее безразличие — не безопасней ли?
Осторожно: не споткнись об эту голову. В Гаммельне много пьяных бродяг, в праздники же сугубо. Само слово «праздник» тревожит, досаждает мне: предпочел бы «ликование», ибо этимология его — от готского laiks, то есть пение, пляски — предполагает дело, занятие. Даже вольное толкование — глядеть на лик возлюбленной — исключает праздность. Праздный, пьяный непристоен и оскорбляет зрение и слух честного человека, который трудится изо дня в день, принимает скромное вознаграждение, привязан к своей семье и не желает ничего иного. Ни разу я не представал перед тобой в неподобающем виде… Издавна толковали у нас о сухом законе, но важные причины тому препятствовали. Однажды, восемь лет назад, я предложил тогдашнему бургомистру: пусть хотя бы раз в год, на Рождество, особая машина подбирает с улиц и развозит по домам хмельных гаммельнцев, потерявших облик человеческий. Дитя мое, я был еще молод!
Бургомистр, его преподобие Шонгауэр, признал эту меру малой, но небесполезной. Правда, в городе надо мною смеялись, прозвали автомобиль «пьяным аистом», намекая на печальный сюрприз, который получали жены от младенца Христа. Но бургомистр отметил меня своим вниманием; узнав о тебе, он пожелал давать тебе уроки. Добрый, достойный человек! Не мне занимать его место; однако с тех пор и начался мой незаслуженный, слишком стремительный успех, никого так не поразивший, как меня самого. А если дозволял я себе порадоваться, то лишь потому, что мог дать тебе лучшее воспитание.
Как-то раз я посетовал на резкость твоих манер. «У нее прекрасный голос, — заметил его преподобие, — почему бы не обучать ее пению? Быть может, нежные мелодии…»
Да, сознаюсь: сам я не учил тебя музыке. Какой-то непонятный страх останавливал меня. Ты ловила музыку на лету, и твои пристрастия пугали меня. Ты пела — чисто, верно — уличные песенки, банально афористичные, грубоватые, я сказал бы даже — разбойничьи… Голос твой срывался от бессознательного волнения…
Я пригласил старенькую суматошную певицу, не слишком надеясь на успех. Но чем-то учительница привлекла тебя, ты охотно пела вокализы. С каким наслаждением я стал твоим аккомпаниатором!
Как старался приучить тебя к сладостным итальянским ариям! В награду за выученный урок я приносил тебе любимое пирожное безе. Не знаю, хорош ли такой способ; однако занятия сближали нас. Ансамблевое музицирование для партнеров — привычка превыше кровного родства.Но вот ты стала взрослой; приличнее было нам поселиться отдельно. Я уже опасался докучать тебе. Старая Марта иногда приходит ко мне прибирать, я же бываю у тебя не часто и не редко: выдерживаю должные паузы. Случается, ты сама зовешь меня в неурочный день, встречаешь с приязнью, рассказываешь и расспрашиваешь, — впрочем, слушая мои ответы рассеянно: дети знают, что взрослые не ждут от них заботы или совета. А я не из тех, кто внушает тревогу.
Сюда, сюда, девочка; и как это не убраны нечистоты вблизи твоего дома!.. Я и такта не пропустил твоей музыки, угадаю наперед каждое слово твое и поступок. Уверен, что изучил тебя лучше, чем ты сама себя знаешь, это моя маленькая хитрость, которую не выдам. Сейчас, после музыки Флейтиста, — узнаешь ли ты себя, Памина? Узнаешь ли назавтра? Хорошо ли, что ты, что мы ее слушали? Говорил ли я тебе, что и мысленно не звал тебя дочерью?
У тебя высокие светлые комнаты, окна на юго-восток — не сразу нашел я старинный дом в укрытии липовой рощи. Весной здесь поют соловьи, в июле цветет липа, и нет в мире постоянства надежнее. Соседи — тишайшие старые супруги, Филемон и Бавкида, а еще — добрый седой архивариус, иной раз я захожу к нему послушать рассказы о древних хрониках Гаммельна. Снова поселиться вместе? Музицировать в угловой комнате, где стоит твой маленький рояль? И потом не уходить одному домой… Да-да, рояль задирает третью, заднюю ножку, а его заглушают трубкой свернутых нот — за плохой аккомпанемент! Уж не лучше ли продолжать наш дуэт — не быстрее andante, своевременно чередуя мажор и минор? Ах, девочка, я не игрок! Нравственный закон в нас, звездное небо над нами, — как волшебно уйти под это небо налегке, а вам с песенкой, с флейтой не сундуки укладывать, — но как будет странствовать сорокалетний подмастерье с роялем за спиной? Да еще справлюсь ли с ремеслом?
Что ты сказала? О нет, дитя, старая музыка — не пирожное безе, это слишком резко. Даже Дебюсси, при своей приторности… Фавну жарко, фавну лень, голова запрокинулась, он выронил свирель, — а послушай, как шевелятся острые уши, как исподволь елозят по траве копытца — сами по себе, он про них знать не знает; уличай, обличай, стыди его — он только приоткроет глаза в невинном удивлении…
Козел вместо безе.
Но, конечно, германская муза питательнее, даже Шубертов липовый цвет — вещественнее…
Вот ты и дома, Сабина, — прийти завтра? Приду; когда тебе хочется? Утром? Чудесно, утром. Право, ты резко судишь о старой музыке — по-детски, по-женски…
Она тронула уже колокольчик и вдруг обернулась и сказала с веселой улыбкой:
— Мы вместе учились в школе. Его зовут Клаус.
— Успокойся же, Бербель, поди отдохни, еще лучше — засни.
— Ах, дядя, не до сна, опомниться не могу, страшно.
— Что вы, дорогая фрейлейн Бербель! Вы были блистательны. Я давний поклонник вашего таланта, но сегодня вы превзошли себя.
— Вот именно — превзошла. Вы знаете, дядя, у меня на сцене мандража не бывает, все выучено, с партнером никаких недоразумений. А сегодня… глядите, до сих пор трясет.
— Милая фрейлейн Бербель, вы лучшая пианистка Гаммельна, не устану это повторять. Какая техника, какое чувство стиля! Какое равновесие в ансамбле! Вы так мастерски уловили манеру нашего гостя, так применились к его звуку, далеко не обычному. И что еще удивительнее: вы аккомпанировали наизусть! Позвольте узнать, кстати, что это за пьесу вы играли — в самом конце? Неужели… право, боюсь высказать догадку, чтобы не переполнилась мера моего восхищения, — неужели вы импровизировали аккомпанемент?
— Вот тут-то самый ужас и был. Простите, бургомистр, — нет, дядя, не хмурься, я должна еще выпить. Два часа на сцене в таком напряжении, руки сводит, любой тебе скажет, что надо мускулы расслабить…
— Нехорошо, Бербель. Что сказал бы профессор, увидав невесту пьяной. Эти кафешантанные манеры тебе не к лицу, ты уж не девочка.
— Знаешь, дядя, я твоего протеже не терплю, но сейчас, чтоб мне провалиться, не отказалась бы, и поскорее. Чтобы завтра не играть — по семейным обстоятельствам. Вы говорите, бургомистр, «уловила манеру». Еще та манера: играть без репетиции, не договорившись с концертмейстером! Когда он начал эту… это… черт знает что такое!