Колокол по Хэму
Шрифт:
Эрнест Хемингуэй – человек, придающий большое значение словам и мыслям. Возвеличивая в своих литературных произведениях и самой своей жизнью действие, поступок, он зачастую смешивает их с импульсом, а реальность – с созданной им самим мелодрамой. Эрнест Хемингуэй без труда обзаводится друзьями и с еще большей легкостью теряет их. Он воспринимает лидерство в обоих смыслах слова „воспринимать“ и берет людей под опеку с естественностью аристократа. По отношению к знакомым он бывает как верен, так и вероломен. В его повседневной жизни великодушные поступки чередуются с периодами безжалостного жестокосердия. В течение одного дня он может проявлять сочувствие и сострадание и тут же показывает себя закоренелым эгоистом. В качестве доверенного лица он, как правило, надежен,
Могу также сообщить, что Эрнест Хемингуэй ценит печатное слово больше, чем все люди, с которыми мне когда-либо доводилось общаться. Он читает газеты по утрам, повести – сидя в туалете, журналы „Нью-йоркер“ и „Харперз“ – выпивая у своего плавательного бассейна, исторические книги – за обедом, романы – в рубке своей яхты, пока кто-нибудь другой стоит за штурвалом, иностранные газеты – выпивая во „Флоридите“, письма – в промежутках между стрелковыми состязаниями, сборники рассказов – в открытом море, дожидаясь, пока на крючок попадется рыба, рукопись книги своей жены – при свете керосиновой лампы на борту яхты, стоящей на якоре у безымянного островка близ кубинского побережья во время операции по поиску подводных лодок.
У Хемингуэя обостренная чувствительность к воспоминаниям и нюансам, а также к похвале и оскорблению. Можно решить, что подобные склонности характерны скорее для университетского профессора, пленника башни из слоновой кости, но вместо этого мы видим Хемингуэя таким, каким он создает себя для нас – дикарем с волосатой грудью, охотником на крупных зверей, искателем приключений, который много пьет и похваляется своими сексуальными подвигами.
Эрнест Хемингуэй отличается внушительным обликом и ловкостью, однако бывает неуклюж, будто слон в посудной лавке. У него слабое зрение, и тем не менее он прекрасно бьет птиц влет. Он непрерывно причиняет себе травмы и раны.
Я свидетель тому, как он вонзал рыболовный крючок в подушечку большого пальца, ранил собственные ноги багром и щепками, защемлял ступню автомобильной дверцей, а голову – в проеме ворот. Если у него есть какая-то религия, то это – упражнение и тренировка; Хемингуэй непрерывно принуждает окружающих к тем или иным тяжелым и небезопасным упражнениям, например, он заставил старшего офицера „Пилар“, миллионера по фамилии Гест, заниматься дорожными работами и ежедневно пробегать несколько миль в компании нынешней миссис Хемингуэй. Однако при малейшем признаке простуды или першении в горле Хемингуэй часами и даже сутками лежит в постели. Он привык вставать рано, но может проспать до обеда.
Вряд ли вы умеете боксировать, господин директор – даже если вам доводилось спарринговать, вашим партнером наверняка был раболепный сотрудник Бюро, лояльный подчиненный, который предпочел бы оказаться в больнице с сотрясением мозга, чем нанести хороший удар по вашей бульдожьей физиономии, но Эрнест Хемингуэй – прекрасный боец.
На прошлой неделе, когда он пьянствовал у бассейна со своим другом доктором Геррерой Сотолонго, я уловил в его речи замысловатую боксерскую метафору: „Первым делом я схлестнулся с Тургеневым и легко одержал верх. Усердно потренировавшись, я побил Мопассана, но лишь ценой четырех своих лучших рассказов. Я выстоял два раунда против Стендаля и, кажется, во втором из них имел преимущество. Но никому не удастся стравить меня с Толстым, разве что если я сойду с ума или мне дадут фору. Однако и в этом случае моей главной целью останется вышибить с ринга Шекспира, а это очень и очень трудно“.
Я не имею ни малейшего понятия о писательском труде, господин директор, но понимаю, что эти слова Хемингуэя – извините за грубое выражение – дерьмо собачье.
Был еще один случай с боксом, который, по моему мнению, гораздо лучше характеризует Хемингуэя, нежели его похвальбы.
Не так давно, однажды ночью, когда мы вышли в море на
яхте, он рассказал мне о тех временах, когда ему было шестнадцать или семнадцать лет и он учился в школе в Оук-Парк, штат Иллинойс; он увидел в чикагской газете объявление об уроках бокса. Хемингуэй очень хотел научиться боксировать, поэтому он записался на уроки и внес плату. По его словам, предложение звучало весьма заманчиво, поскольку среди инструкторов было несколько знаменитых боксеров Среднего Запада – Джек Блэкберн, Гарри Герб, Сэмми Лэнгфорд и другие. Хемингуэй даже не догадывался, что это старая как мир ловушка для простаков: ученики оплачивают уроки авансом, и уже после первого занятия их выносят с ринга. Лишь немногие появляются во второй раз.Первый учебный бой Хемингуэя прошел в полном согласии с упомянутым сценарием: его нокаутировал местный профессионал Янг А'Хирн (я однажды спарринговал с А'Хирном, господин директор, но к этому времени он стал пожилым человеком сорока пяти лет, изрядно ожиревшим, и кочевал из зала в зал, предлагая себя в качестве партнера всякому, кто соглашался поставить ему четвертак на выпивку). Как бы то ни было, Хемингуэй изумил мошенников тем, что в следующую субботу пришел на тренировку. На сей раз инструктор, некий Морти Хеллник, „проучил“ его, нанеся удар в живот после гонга. Юного Хемингуэя рвало целую неделю, а на очередной тренировке Хеллник намеренно ударил его ниже пояса. „Моя мошонка распухла до размеров кулака“, – сказал он мне. Но в следующую субботу он пришел опять.
Главное в том, господин директор, что этот юнец прошел весь курс обучения, невзирая на трудности. Вероятно, он был единственным „учеником“, освоившим программу до конца.
Он вновь и вновь возвращался на ринг, чтобы получить очередную порцию побоев.
Я не знаю толком, кто он и что он, и зачем вы послали меня шпионить за ним, предать или даже убить его; но я должен предостеречь вас, господин директор – этот человек не сдается, не отступается и не складывает руки. Какое бы применение вы ни искали ему, знайте – он упрям, крепок, привычен к боли и невероятно настойчив.
Этим и исчерпываются мои наблюдения и анализ“.
Я сидел за пишущей машинкой во флигеле, перечитывая свое донесение Гуверу. Разумеется, я и не думал отправлять его, и даже не стал бы сочинять, если бы не провел всю ночь в размышлениях за бутылкой виски, однако мне доставило определенное удовольствие перечесть его при свете дня – особенно тот отрывок, в котором упоминается спарринг директора с раболепными подчиненными, слишком трусливыми, чтобы врезать ему по бульдожьей физиономии. Прежде чем сжечь лист и бросить его в огромную пепельницу, я минуту-другую раздумывал, не то ли это чувство свободы, которое приходило к Хемингуэю, когда он излагал в своих произведениях выдумки, вместо того чтобы придерживаться фактов. Наверное, нет – ведь я написал в своем донесении чистую правду.
Я вложил в бурый бумажный конверт свой настоящий двухстраничный рапорт, сунул пистолет за пояс брюк, прикрыл его мешковатой футболкой, и, прежде чем ехать в Гавану на встречу с Дельгадо, отправился в главный дом усадьбы.
После вчерашнего серого затяжного дождя наступило чудесное воскресенье – прохладное синее небо, ровный северо-восточный пассат. Проходя мимо бассейна, я слышал шорох пальмовых листьев. От подножия холма доносились крики „Звезд Джиджи“, игравших в бейсбол с командой „Los Munchanos“. Одного из „Munchanos“ не хватало, но о Сантьяго не спрашивал никто. Его место на поле занял другой, и игра продолжалась.
Мы похоронили мальчика накануне, в субботу, в тот самый день, когда его нашли, – опустив простой сосновый гроб в могилу в отдаленной части кладбища между старым виадуком и дымовыми трубами Гаванской электрической компании. Присутствовали только Хемингуэй и я, если не считать седого старика могильщика, которого мы при помощи мзды уговорили добыть гроб в городском морге и выделить участок для захоронения. Даже Октавио, чернокожий приятель Сантьяго, обнаруживший его тело, не пришел на спешно организованную церемонию.