Колокольчик в синей вышине
Шрифт:
Все знали, что ренклоды будут стоять — так решила бабушка — пока вернется отец и наступит победа. То и другое — возвращенье отца и победа — до сих пор для каждого из нас были связаны единым узлом. До сих пор...
Но теперь, собираясь у нас, уже не шутили насчет ренклодов. Теперь толковали об одном: что бы это могло обозначать: «адресат выбыл»... И тут дядя Боря, «наш семейный философ», «наш стратег», и Виктор Александрович Ханжин, а за ними и все остальные сходились на том, что «выбыл» — это ни в коем случае не «погиб», а может — отрезан, может — попал в окружение, может — партизанит в крымских горах... То есть речь шла о том, что мы и сами знали, о чем не раз и не два говорили между собо. Но когда и другие думали так тоже, когда на любое возражение дядя Боря, тут же зажигаясь, говорил: «А вот я вам расскажу про один случай...», и рассказывал — и про один ,и про второй, и про третий, один другого невероятней и убедительней, у каждого из нас будто тяжесть спадала
Пройдет тридцать лет, и я приеду в городок на севере Крыма, у Перекопского перешейка. Здесь в сорок первом шли жестокие бои. Отсюда, из Армянска, приходили к нам последние отцовские письма. В том числе и самая последняя открытка, исписанная химическим, глубоко врезавшимся в бумагу карандашом. На ней дата: 27 октября.
Я думал... Не знаю в точности, что я думал здесь отыскать. Я увидел белый городок, рассыпанный посреди горячей, пыльной степи, как пригоршня рафинада. Мне рассказали, что при закладке новых зданий в земле, зачерпнутой ковшом экскаватора, сплошь и рядом попадаются каски, пулеметные ленты, гранаты, ремни, голенища сапог — почему-то особенно хорошо сохраняются в земле голенища...
Меня привели на окраину городка, к братской могиле. На розовом, раскаленном от солнца граните я не нашел имен. Было выбито просто: «Бойцам, погибшим...» и даты: «1941 — 1945».
Я сидел на камне, перед памятником. Солдат с плащ-палаткой за плечами, похожей на поникшие крылья, сжимал ствол винтовки, опираясь прикладом на невысокий постамент. Жаркий ветер дул со стороны Турецкого вала. Земля вокруг пахла полынью — остро и горько, как память...
Но это будет спустя много лет, когда моей дочке исполнится столько, сколько было мне в то время, когда почтальон Костя вернул наши открытки и письма, и к ним подклеен был ярлычок «Адресат выбыл» с затейливой писарской загогулиной вместо росписи... И когда мы, сидя за пустоватым нашим столом, за чашками с жидким, лимонного цвета чаем, говорили о том, что могут значить эти странные, но все-таки — все-таки!..— обнадеживающие слова... И говорили о битве под Москвой... Говорили о будущей нашей победе... Говорили о втором фронте, которого все так ждали, так ждали... И тут не обходилось обычно без маленькой схватки, поскольку Виктор Александрович утверждал как нечто само собой разумеющееся, что англичане — люди слова и чести, и если они обещали открыть второй фронт, то непременно его откроют, на что дядя Боря отмечал, что англичане — лицемеры и торгаши, и если даже шкроют второй фронт, то сделают это, когда будет выгодно им ,а не нам. И мама, которой конечно же больше по душе приходились слова Виктора Александровича, набрасывалась на дядю Борю с упреками, как будто он и был одним из тех англичан, которые медлят со вторым фронтом: Ах, дядя Боря, если бы у вас был кто-нибудь т а м— (жест в сторону карты),— вы бы рассуждали по-другому!..
И голос ее дрожал. И заодно с нею все ополчались на дядю Борю—и бабушка, и тетя Гися, и обе тети Сарры, и дядя Давид, и все остальные; и дядя Боря чувствовал себя виноватым, и хмыкал, и скреб свою поросшую седеньким ежиком голову, и — что ему оставалось делать?—соглашался, соглашался...
И глядя на то, как он соглашается и отступает, и мама, и все наши гости ощущали себя победителями и расходились по домам так, словно только что была одержана маленькая победа — одна из тех, что лежат на пути к большой. ..
Все расходились, и мы опять оставались одни. И гасили свет, и укладывались, забирались в свои выстывшие лого-
ва, забивались под морозные одеяла, под груды наваленного на них тряпья. Среди ночи я слышал, как плачет, зарывшись в подушку, мама, как стонет, вздыхая и силясь сдержаться ,бабушка, как что-то — не то наяву, не то во сне бормочет дед .
Я слушал ,прислушивался к этим сдавленным, приглушенным звукам и мне мерещилась наша Большая Географическая Карта, зеленый разлив ее равнин — и гребенчатый холмик еще не успевшей порасти травой земли. Один из множества тысяч, может из миллионов... Наш холмик... На огромной, зеленой нашей земле...
УРОКИ АСТРОНОМИИ
Когда в городе объявляли воздушную тревогу, меня пронизывал страх, с которым я не мог совладать. Сначала свой заунывный, гнусавый голос подавала одна сирена — казалось, где-то совсем поблизости. Ей вторила другая — тоном ниже, басистей. Им откликались остальные, охватывая город кольцом — со стороны железнодорожного вокзала, пристаней, судоверфи на Волге, рыбоконсервного комбината имени Микояна... Они стонали, рычали, ревели. От их натужного стоголосого хора вибрировало пространство между землей и небом. Полы, тротуар, булыжная мостовая — все колотила мелкая неудержимая дрожь. Где бы я ни был в это время, в школе или на улице, мне мерещилось одно и то же: гора черных закопченных кирпичей на месте нашего дома, и среди развалин — моя мать, ее торчащая из-под камней неподвижная рука, стиснутая в кулак... Сердце
металось у меня в груди, как дикий, обезумевший зверек. Я мчался по улицам, налетая на быстро редеющих прохожих и больше всего боясь подвернуться под руку милиционерам, которые всех заталкивали в бомбоубежище. Выли сирены. Среди множества тоскливых надрывающих душу голосов я бежал, как в густом лесу. Голоса были чащей, стволы стеной уходили вверх, смыкаясь, не оставляя прохода. Страх, что я добегу слишком поздно, наваливался на меня сзади медведем — он хрипел за моими плечами, я чувствовал на шее шершавые подушечки его лап, кривые железные когти вонзались мне в затылок...Весной сорок второго года тревоги участились. Ветер был еще по-зимнему резок, высокое, пронзительно синее небо дышало холодом, но, пока я добегал до своего дома ворот пальто, рубашка, нутро шапки — все бывало взмокшим от пота — хоть выжимай...
— Трусишка,— говорила мать, когда я распахивал дверь и бросался к ее постели. Прохладной рукой она остужала мой полыхающий лоб, светлые серо-зеленые глаза ее всматривались в меня с ласковым беспокойством. Мне становилось стыдно за страх, который душил меня минуту назад. Я клялся себе, что в другой раз... Но в другой раз все повторялось сызнова.
Летом положение на фронтах обострилось. Фашисты захватили Керчь, Севастополь, Ростов. Они рвались на Кавказ и вплотную подступили к Сталинграду. В Сталинград через Астрахань по Волге шло снаряжение, продовольствие, горючее из бакинской нефти. Немецкие самолеты бомбили караваны плывущих по реке судов, бомбили железно дорожный мост через Волгу, бомбили Астрахань.
Спать мы ложились одетыми, в изголовье маминой кровати наготове стоял маленький плоский чемоданчик, отделанный под крокодиловую кожу,— давнишний подарок дяди Ильи. В нем были сложены все наши документы и отцовские письма. Когда беспокойную ночную тишину обрывали сирены и вслед за ними в гулком коридоре и на дощатой террасе раздавался топот, а заодно и стук в нашу дверь - как будто мы могли не проснуться от рева сиром!
– мы тоже поднимались, брали чемоданчик, запирали квартиру и вместе со всеми спускались вниз. У каждого из нас при этом были свои обязанности: мама несла чемоданчик, я держал ее за руку, бабушка, плохо видевшая в темноте, вытянув руку и касаясь моего или маминого плеча, шла за нами, а дед с такой старательностью щелкал ключом и напоследок подергивал дверь, проверяя, надежно ли она закрыта, как будто отправлялся куда-нибудь в гости и всему нашему дому не грозила возможность через несколько минут или даже секунд превратиться в гору кирпича и щебня.
Мы спускались в обширный, протянувшийся под нашим домом подвал — так называемое «бомбоубежище». Через дорогу от нас, на берегу Канавы, были вырыты щели — по всем правилам, наподобие тех щелей, которые мы рыли в Ливадии. Но оттого ли, что снизу в них проступила вода, от того ли, что кто-то назвал их «братской могилой», в которую «незачем спешить», но никому ни разу не пришло в голому ими воспользоваться,— все спускались в подвал, и после предательски яркой луны, после усеянного звездами неба, где словно гигантские руки, высоко закатавшие рукава, шарили светлые лучи прожекторов,— кромешная тьма ,в которую мы вступали, поминутно оскальзываясь и спотыкаясь, казалась нам не только спасительной, а даже приветливой и уютной.
В этих роскошных, великолепных подвалах мы, мальчишки, проводили чуть не половину отведенного на игры времени. Своими запутанными ходами, чернотой и коварством они напоминали лабиринт. Там, в сыроватой прохладе, мы спасались от полуденной жары. Там, затаясь во мраке, прятались друг от друга. Туда, в пахнущую гнилой водой и дохлыми кошками жуть, в ее глубину, полную таинственных шевелений и шорохов, устремлялись мы на поиски приключений и кладов... И вот теперь по ночам здесь собирался весь дом.
Общими силами здесь привели в порядок несколько разгороженных дощатыми переборками клетушек, обмели паутину, принесли чурбаки, чтобы сидеть, подвесили к по-
толку «летучую мышь». Но тяжелый подвальный смрад отсюда ничем было не выгнать, не выветрить.
Первыми в бомбоубежище спускались наши соседи — старики Шевцовы с дочерью-лёнинградкой и ее сыном Толиком. Пристроясь у матери на коленях, малыш тут же засыпал,— он и в бомбоубежище, казалось, входил в полусне, едва разлепив мутные со сна глазенки. Приходила тетя Павлиша — с Генычем, Леней и Вячеком. Крутобровая, с ясным, улыбчивым лицом, она даже среди ночи выглядела такой свежей, словно только что умылась ключевой водой, и одежда, на других мятая, впопыхах наброшенная кое-как, на ней сидела как-то ладно и аккуратно. Приходил — скорее врывался в убежище — Борька-Цыган, такой же шебутной, как и его мать, Мотя, сразу заполнявшая остаток пространства своими цветастыми пышными юбками, своими пестрыми платками, делавшими ее голову похожей на капустный вилок, своим хриплым, простуженным голосом... Последними в подвале появлялись Томашевские — уже после того, как смолкали сирены и все рассаживались на своих привычных местах, на досках и чурбачках,— вот тут-то они и появлялись: впереди, пошаркивая в темноте ногами, Николай Владимирович, и за ним, держась рукой за его локоть, такая же, как он, высокая и сухощавая Ангелина Федоровна.