Комар живет, пока поет
Шрифт:
Скоро появился сын Валерий. Когда он родился, я очень обрадовался, был горд и послал ему в родильный дом письмо, начинающееся словами:
“Слышишь ли ты меня, сынку?!”
– Слышу! – пробормотал я и встал.
– Ты сегодня уезжаешь?- спросила Нонна.
– Да.
Она резко повернулась, ушла. Видимо, курить. Или плакать. Что одинаково бесполезно – и то и другое меня уже не задевает. Меня – нет. В эти короткие минуты покоя надо быстренько решить, как одеться. По идее – надо бы костюм, галстук: как-никак, премьера моя, торжественная церемония. Но по опыту знаю: все можно вытерпеть, любые унижения и издевательства; почему-то вышибает у меня слезы лишь ситуация, когда я еще к тому
(проезжая на курорт, весь уже в счастье, и ничто уже не может испортить его тебе). К зеркалу подошел… Годится! Немножко слишком уж мятая… Но это целиком на совести Нонны, которой у нее нет, – так что вопрос исчерпан. Теперь надо быстро решать, сколько брать денег из заначки – по идее, меня там ждет торжественный прием, но идеи редко сейчас сбываются. Нюхом чую: все будет не так, как я ожидаю. Хотя я и не ожидаю фактически ничего, и все равно – будет даже не так, как я /не/ ожидаю, а все наоборот. Смутно. Муторно. Поэтому возьмем смутно-муторное число денег, чтобы ни то ни се – такое вот и оказывается в самый раз. Вот такой смутный увалень явится на премьеру – и она будет, думаю, соответствовать ему. А мчаться туда в несусветном сиянии – это значит удариться рылом об столб. Потаенный опыт – может быть, даже засекреченный. Что все так хреново – виду не подаю. Зато знаю, что даже эта курточка мятая слишком шикарной окажется для предстоящей встречи – подошел бы ватник и треух. Но появляться в таком виде, соответствующем истинному положению дел, пока не решаюсь. Надо держать марку – перед Нонной и перед отцом.
Потому фактически и еду. С большей охотой валялся бы в пуху.
Оптимистическая версия (в которую не верю) – безумная пьянка с актерами, влюбленными в мою пьесу. После всеобщего их падения в салат – призывный взгляд перезрелой трагической актрисы. Распущенные волосы перед зеркалом. Рыдания по поводу коварства мужиков и судьбы, в промежутках – сами понимаете… Но боюсь, что реальность мало будет на это походить. Поэтому стоит, черт возьми, немалого мужества туда поехать – трепещу, как лист. Поэтому звание эгоиста и негодяя мне даже льстит, из последних сил марку эту поддерживаю!
Все! Я нырнул!.. Через веранду, однако, пришлось пройти. Отец безмятежно спал, положив огромные свои ладони под голову… Слишком безмятежно: раза четыре, если по запаху судить, стоило бы ему проснуться! Но это уже все… в прошлом! Меня фактически нет! Нонна пришла с крыльца, со слезами на глазах… от ветра, видимо… или от дыма?
– Ты чувствуешь? – воскликнула она.
– Что именно? – я холодно осведомился, уже с сумкой в руках. – То, что ты накурилась, как паровоз, это чувствую.
– А это? – боязливо повела дрожащим подбородком своим в сторону бати.
– Ах, это… – Я откинул его одеяло – все мокро. – Ну это пусть пока будет так, – сообщил с улыбкой.
– Так?
– Именно, – ласково уточнил.
– И так… жить?
– Ну а как же еще? Если иначе вы не умеете – значит, так.
– И сколько же?
– Ну-у… Видимо, до моего приезда.
– А когда ето будет… твой приезд?
– Ну-у… э-э-э… – С этим нечленораздельным мычанием хотел вытечь. Но тут вдруг, сбросив одеяло, уселся отец. Атмосфера, прямо скажем, сгустилась.
– Отец!
Некоторое время он
молчал, вполне дружелюбно, потом ласково осведомился:– Ты что-то сказал?
– Сказал я, сказал. А ты что наделал?!
– Что именно? – интеллигентно осведомился он.
– Не видишь, да? – ухватив, приподнял его в ярости, выдернул разукрашенную им мокрую простыню. Резко посадив его, скатал трусы с его тела. Слегка отворотясь, кинул все это кучей у входа. Потом снова вздернул его.
– Не молоти отца-то! – жалобно произнес он.
– Никто тебя не молотит!.. Стой так. И вот – бери в одну руку свою банку… прежде крышку отвинти… так. А в другую руку… свой орган бери…
Замечательно! О чем ты задумался? Думать будешь, когда я уйду. И будет это очень скоро! А пока – исполняй… Ну что ты опять задумался?
Всю вечность я не буду под мышки тебя держать! Вот! – прислонил его к стенке. – Бывай!
“Душа лубезный”, как он любил говорить.
– Ну все! Салют! – Я загремел по ступенькам. Свернул за стеклянный угол веранды.
– Валера!! – остановил меня отчаянный крик.
Не будь он такой отчаянный – не остановил бы. Я побрел назад. Плохая примета. И тут же сбылась!
– Валера!.. Он делает… не то.
Это уж точно! Плечом к стене прислонясь, ритмично кряхтел, сморщив лицо в напряжении, и банку с узким горлышком не спереди, а сзади держал! Так вот он меня провожает.
– Отец! – зашел сзади к нему, еле вывинтил у него из рук банку (весь он в таком цепком напряжении был) и чуть не выронил ее – слава богу, что сумел удержать: на узком горлышке банки красовался “цветок” – этакая мягкая желтая пахучая розочка… в дорогу мне подарил!
Кинул отца на кровать, санитарно обработал… Нонна, зажав рот, почему-то выскочила… Теперь “цветок”. Через комнату его выносить, где наши вещи и пища, или – через улицу, на радость людям? Выбрал первый, более умеренный, скромный вариант. Зато обратно через улицу шел, мимо умывальника… на дорожку помоюсь! Тут Нонна и настигла меня.
– Не понимаю, как ты нас оставляешь!
А вот так. Дерьмо это никуда не денется – хватит и на мой приезд!
Пошел. Сосенки его жалкие торчали, но грозных кольев его вокруг не было. Прошел!
6
И тут началась война. А как раз перед ней стал я автором двух знаменитых сортов проса – кроме 176-й, еще на 430-й делянке получился отличный гибрид, и после государственных испытаний я был признан автором двух высокопродуктивных сортов проса -
“Казанское-176” и “Казанское-430”. А я еще думал, ехать ли мне в
Казань! Перед самой войной приехал я на лаишевское опытное поле, и директор совхоза угостил меня замечательной пшенной кашей, пышной и румяной. “Это – сказал, – ваше четыреста тридцатое. Очень вкусный сорт”. Сеяли уже на многих полях. И назначили меня заместителем директора по науке – теперь Косушкин вынужден был за руку со мной здороваться, хотя, как прежде, был хмур.
И тут началась война. И поехали мы с моими дружками-агрономами,
Кротовым и Зубковым, в Казань, в военкомат. Первым Кротова вызвали.
Выходит – назначение в кавалерию. Смеемся: “Устроился! Пешком не хочет ходить!” После Зубков ушел. Вернулся веселый. Точное свое назначение сказать нам, ясное дело, не мог – секретно. Но, как мы поняли из его намеков, – на юг куда-то, кажется – в Крым. Тоже посмеялись. Никто тогда не предполагал, что война такой долгой и тяжелой будет. Вызывают меня. “Ваше дело, – говорят, – рассмотрено.
Решено вас оставить на прежнем месте работы – армию и страну кто-то должен кормить”. Вышел ошарашенный. Говорю. Друзья смеются: “Только и годишься что на свой огород!” Обнялись мы, простились. Помню, как