Комар живет, пока поет
Шрифт:
7
– Отец! Делай все прямо туда! Не срывай их! Прошу тебя. Я их специально тебе привез! Понимаешь?
– Не понимаю!
– А что ты понимаешь!?
– Понимаю… что мне надо в уборную сходить.
– Не пойдешь ты больше в уборную! Не могу я тебя больше волочь!
Я тоже старый человек! Понимаешь?
– Не понимаю.
Три дня уже продолжается эта воспитательная работа!
– Сейчас поймешь!
Взял его целлофановый баллон, с желтой солью на внутренних стенках, аккуратно поставил по центру комнаты, затем открыл дверь на крыльцо и ударом ноги вышиб банку на улицу.
– Теперь понял? Нет у тебя больше этой штуки! И в клозет я тебя больше не поволоку!
Страдание искривило его лицо. Человеку, уважающему себя, совершить
“младенческую оплошность” на глазах у людей! Не дай мне бог до этого дожить. Но тут – никуда уже не денешься.
– Ну прошу тебя! Я устал, понимаешь? Постарайся.
Постарался.
– Молодец. Спасибо тебе.
За это, вообще-то, странно благодарить… но это если со стороны. А я, честно, так извелся и так обрадовался, что абсолютно искренне благодарил!
– Нонна! Подойди сюда. У нас тут есть с тобой работа.
Нонна, отворачиваясь, подошла.
– Значит, так. Четко по программе. Бери мусорный мешок. Встряхни его, расправь. Положи на стул…
– А ты только командовать будешь?
– Отнюдь! Я сейчас его приподниму и буду держать. А ты мгновенно расстегивай и вытягивай из-под него… все это. Особенно можешь не разглядывать – быстро складывай и запихивай в мусорной мешок.
Закручивай его – и бегом на помойку. Остальное сделаю я… Приготовились!
Поднял. Натужно кряхтя, его держал. Нонна рекордно быстро сработала: минута – и ее уже нет. Если б она и другую работу так делала – но другую работу она не ненавидит так, поэтому делает медленней.
Уф-ф! Отпустил отца. Чуть передохнув, повалил его на бок, подтер, потом уже лиловые пролежни на заду обдал желтым жирным спреем – облепиховым маслом, растер салфеткой. Сколько пятен уже на нем, непроходящего темно-фиолетового цвета. Спрея не хватило. Тут и он их увидел.
– Да-а. Что-то я зацвел. Видно, скоро созрею…
Чистый памперс я подсунул сам, поддернул, застегнул липучками.
Повалил батю.
– Спи!
– Не молоти отца-то! – произнес он жалобно.
– А что, батя, – сравнимо с молотьбой?
Ночью мы неоднократно сходились с ним – он поднимался и шел в темноте, как медведь-шатун, я встречал его объятьями – через секунду бы он грохнулся! – и некоторое время мы, тяжко сопя, боролись, потом я подсечкой кидал его на тахту, держал, шепотом объяснял ему, что ходить ему нельзя, а пора уже использовать высокие фекальные технологии… Он использовал. Я их ликвидировал. Мусорный бак заполнился – утром соседки убьют меня!
И опять легкую дремоту разрывал резкий шорох – это он срывал памперсы и, держа свой могучий орган наперевес, двигался к крыльцу – чтобы рухнуть оттуда вслед за струей. Перехватывал его, возвращал к технологиям. Засыпал – и снова просыпался от шороха. Шел к нему, перехватывал, валил после яростной борьбы. Прятал и застегивал его вольнолюбивый член. И снова – просыпался от шороха. За эту ночь я нагляделся на орган, породивший меня, больше, чем за всю предыдущую жизнь! Потом, когда просыпаться становилось все тяжелей, я снимал и надевал памперсы, уже не открывая глаз, все делал на ощупь, как слепая медсестра. Встав, как боксер после десяти нокдаунов, в очередной раз, я с удивлением увидал, что сосны озарены солнцем.
Славно ночку скоротали!
С очередным памперсом я вышел на крыльцо и увидел, как к ограде подъезжает вишневый “БМВ”, из него выходит красавица и фотографирует будку. Я помахал ей. Нас так не легко сломишь! И она помахала в ответ.
Проснулся я от стука пишущей машинки. Это я, что ли, печатаю? Давно пора – уж год, как ничего не печатал! Странно только, что медленно печатаю… словно учусь. И еще странно то, что машинки
нет. Вот тут, возле стола стояла! На чем же я печатаю? И как? Я поднял голову…Батя стучит? Так он ведь в жизни не печатал! Это меня даже больше изумило, чем если бы я печатать стал, после года перерыва!
– Молодец, отец!.. Только много пока ошибок делаешь.
– Машинка твоя сломана, начисто! – прохрипел. – Выкинь, другую купи!
Забыл, видно, что сам мне ее подарил, совсем недавно. Долгое время держал у себя и позволял только на нее любоваться, когда я в гости к нему приходил. А я печатал на разных ржавых ундервудах, которые в пыльных комиссионках находил. Но напечатал, однако, немало, в упорстве немногим уступаю отцу. А этот рыжий чехол с драгоценным инструментом демонстрировался мне, словно некий недостижимый приз, который я заслужу, видимо, когда-нибудь, совершив непонятно что. Сам отец и его Елизавета Александровна на машинке и не пытались печатать, поскольку пропадали на своих делянках от зари до зари.
Появилась она у них, когда какое-то благоустройство сложилось, а до этого отец, изгнанный из ВИРа в Суйду и оказавшийся один, спал там на дощатом топчане и приезжал к нам в город только по выходным, крючась от язвы. Мать страдала, но и ее можно понять – мы заканчивали школу, в вузы поступали, а отец жестко требовал, чтобы мы всей семьей переехали в Суйду и жили среди полей, а мама не соглашалась. Спасибо ей! И как неизбежность появилась Елизавета
Александровна – практикантка, потом знатный селекционер. Квартиры, полученные рядом, соединились в одну. Коллектив советской селекционной станции не осуждал их нисколько, а, наоборот, всячески поощрял. Парторгом там, помню, был милейший, благообразный Титов, которого старушки соседней Воскресенки, родной деревни Арины
Родионовны, принимали за священника: “Батюшка, благослови!” Был там и ядовитый Шиманович, травовед, в недавнем прошлом политзаключенный, которого отец, будучи директором, взял на работу в пятьдесят пятом году, когда еще шли слухи о новых арестах. Был там уютнейший Василий
Архипыч, семеновод, специалист по зерносушилкам, с которым мы выловили всех щук в неказистых соседних речках, насмешник и анекдотчик, составляющий вместе со своей Любовью Гордеевной вариант
“старосветских помещиков” – именно у них спасался отец, пока не соединился с Елизаветой Александровной. Среди пустынных полей, которые так меня угнетали после города, когда я ездил к отцу, расцвел чудесный цветник интеллигентов – специалистов, прекрасно понимавших друг друга и ценивших отца. Вот уж действительно, не пойдешь – не найдешь. “Георгий Иванович, когда что-нибудь просит, ужасно стесняется, прижимает руку к сердцу и кланяется”, – говорил мне Наволоцкий, гениальный “пшеничник”. Видимо, суховатым и холодноватым отец казался лишь мне. Может, на меня влияли страдания матери, уязвленной и раздавленной уходом отца, плюс переживания моей любимой бабушки Александры Иринарховны, брошенной мужем-академиком примерно так же – только он перебрался не в Суйду, а в Москву…
А теперь та же история с дочерью и ее детьми! Вскоре бабушка с горя умерла… Но если отец даже точно не знал, когда его-то собственный отец умер, – что тут какая-то бывшая теща!
Когда я приезжал к отцу, он обычно сидел в холодном своем кабинете среди тусклых алюминиевых коробок с зернами, в пальто и шляпе, и торопливо писал. При моем появлении он весело таращился, показывая, что видит меня, но пера не оставлял. И пока не заканчивал страницу
(или главу) – пера не бросал. Лишь закончив, плашмя звонко шлепал ручку на бумагу. “Видал – миндал?” – говорил свою любимую победную присказку. Слегка стесняясь, он притягивал меня рукою к себе, произносил почти шепотом: “Ну, как ты живешь?” – и, не дожидаясь ответа, бодро поднимался и вел меня на поля. Не видел бы его трудов