Комар живет, пока поет
Шрифт:
Кротов тряханул своими ручищами меня… После войны он уже этого сделать не мог.
Тяжело было из Казани возвращаться. Алевтина обрадовалась, конечно, но все равно как-то неловко было. Тем более – со всеми простился уже. Прощальный банкет нам закатили. И тогда я сгоряча много из своей одежды раздал – в армии оденут! Теперь приходилось ходить, выпрашивать… Один мне мои же ботинки за деньги продал! В общем, смех и грех. А жизнь пошла очень тяжелая. Работать приходилось одному за двадцатерых, народу на станции никого – ни рабочих, ни механиков, ни лаборантов, все самому делать приходилось, хотя и был я заместителем
Бедствие общее было, так что бед нам на всех хватило. Иду однажды утром в поле, на заре еще, – догоняет Косушкин на своей таратайке.
Он на таком одноместном кабриолете ездил и запрягал отличного рысака. “Тр-р-р! Ну что, – спрашивает, – слыхал?” Ну, я, как всегда, ни сном ни духом. Все, что меня не интересовало и в чем другие преуспевали, как-то мимо меня шло, словно в тумане. “Не от мира сего!” – так меня Александра Иринарховна, Алевтинина мать, сразу определила. “Не слыхал ничего… А что случилось?” – “А то, что в тюрьму ты пойдешь!” Оказалось, кто-то в НКВД написал, что в амбаре, после того как я просо свое посеял, осталось два мешка зерен.
“Специально недосеял! Вредитель!” Кто это написать мог – не представляю. На складе Раис, инвалид, работал – вряд ли он. В общем, катит комиссия. На вид вроде штатские. Одного из них я знал.
Кучумов. До этого несколько раз его в Казани встречал: раньше он в
Москве в Сельскохозяйственной академии работал, потом в армии служил. Теперь в Казань его направили, в республиканское министерство.
До этого мы, конечно, с Алевтиной подготовились, тщательно все продумав. Характер у нее сильный был, решительный – вся в академика-отца. Я признался ей, что самочинно уменьшил отверстия в
“стаканах” сеялки, высыпающих зерна, считая, что и такое количество зерен моего проса даст вполне достаточное количество всходов. Почему у меня появилось столь дерзкое решение, да еще в столь опасную пору,
– не могу объяснить. Но помню, как оно появилось, и я не смог ему противостоять. Это опасное упрямство досталось мне, видимо, от отца.
Но именно в такие минуты я ощущал, что делаю нечто существенное, за что потом смогу себя уважать. “Ты упрямый осел!” – сказала мне
Алевтина, когда я рассказал ей. После этого она буквально умоляла меня – если я не хочу оставить ее вдовой и детей сиротами – ни в коем случае не признаваться в содеянном. Где-то уже под утро я с неохотой согласился. Когда все еще спали, мы пошли с ней на машинный двор и восстановили стандартные отверстия в стаканах сеялки.
Осмотрели те два мешка, что остались и могли меня погубить.
Вспомнили, что шел тогда дождь. Стаканы сеялки открываются периодически, от вращения колеса. А в дождь земля мокрая, и временами колесо не крутится, а скользит юзом, и стаканы не открываются, и таким образом могло высыпаться меньшее количество зерен на погонный метр. От сотни мешков осталось два. Потянут на тюрьму? Кинув на них последний взгляд, мы пошли по полю домой – подготовиться к встрече с комиссией. Помню, был красивый восход.
Просо уже проклюнулось: всходы были красивые, дружные. Помню – это больше всего меня мучило: как же они будут тут без меня, ведь столько еще работы с ними, до сбора урожая! Неужто не увижу этого?
Алевтина сказала мне: “Давай я возьму сейчас бабушкино варенье, и мы зайдем
к Кучумову с угощеньем к утреннему чаю. Он мужик хороший и, кроме того, многим обязан моему отцу”. – “Нет!” – “Эх ты, – Алевтина говорит, – как был вахлак деревенский, так и есть!” Мы пришли домой, и почти тут же за нами прибежал дурачок Веня – он был на станции кем-то вроде курьера. Почему-то комиссия вышла не вся, а только двое– Кучумов и еще один, со счетами и линейкой. “Остальных в Казань отозвали”, – хмуро Косушкин мне сообщил. Хорошо это или плохо?
Наверное, хорошо. Все поле облазили. Каждый стебель сосчитали. И
Кучумов написал: “Всходы соответствуют норме”. Вечером Алевтина мне говорит: “Ну теперь-то мы хоть зайдем к нему? Человек нас спас”.
–
“Нет”, – сказал я. Теперь об этом жалею. Вскоре Кучумов ушел в армию и погиб. Страдал я от характера своего. Понимал, что стеснительность моя порой в грубость, а порой и в хамство переходит, в нежелание с людьми говорить. Так и осталось!
Косушкин с особым значением мне руку пожал – от него это подарок: суровый был человек. Рассказывали о нем: “Приходит он домой на обед.
Молчит. Жена суетится, бегает. Знает уже, что чуть не по нем – гроза! И вот как-то раз – щей горячих налила ему, стопку поставила.
Хлеб. Сидит, не ест. „Коля! Ты чего?” В ответ – ни звука! Прошло минут пять. Молча встал. Вышел и дверью грохнул… Оказалось, ложку не положила ему!” Так что симпатия такого человека дорого стоит! Вскоре тоже на фронт ушел. Без него совсем трудно стало.
В августе – как раз посевы нужно было убирать – приходит приказ: всех работоспособных мужчин отправить за Волгу, на строительство оборонительных рубежей. Что все бросается здесь – даже не обсуждается. Враг уже близко подошел.
Собрали в Казани всех – в основном стариков, составили списки. Меня назначили командиром сотни. Заместителем я сделать попросил моего друга Талипа, нашего лаборанта. Ему уже за шестьдесят было, но каждый год у него по ребенку рождалось. “Работаю понемножку ночами!”
– скромно говорил.
Посадили нас в грузовики и отвезли за Волгу, в голую степь. “Здесь будете работать”. – “А жить?” – “Стройте, – Маркелов нам говорит, военный инженер, – ройте блиндажи, долговременные огневые точки – и будет у вас крыша над головой. А пока еще тепло, в поле поживете”.
Стали мы землю рыть, строить траншеи, укрепления. И страшные дожди тут пошли. Земля тяжелая, к лопате липнет – не отбросишь ее, приходится руками снимать. Греться негде, сушиться негде. Первое время мы ходили еще в деревню ночевать, за семь километров. Потом так уже уставали, что спали в вырытых ямах – одежду какую-нибудь постелешь и спишь. Считали, сколько дней еще осталось до возвращения
– вначале сказали, что на месяц нас посылают. И вот – последний рабочий день. Все уже радостно домой собираются, и тут на вечернем построении объявляют: все остаются еще на два месяца. Ну, тут волнения, конечно, начались, у женщин – слезы. Говорят мне мои: “Ты начальник нашей сотни, иди Маркелову скажи, чтобы на два дня домой отпустил – помыться и теплые вещи взять. Морозы ведь начинаются”.
Передаю эту просьбу Маркелову, тот начинает кричать: “Это дезертирство! Покидать строительство оборонного рубежа – преступление!” Вышел я от него. Как у нас в Березовке говорили: