Конец Монплезира
Шрифт:
Зима, очень долго походившая на старую газету с остатками летне-осенних событий, наконец установилась крепко. Нина Александровна, выбираясь из спертого воздуха домашнего бессмертия на легкий и пышный морозец, видела вдали, среди хорошо укрытых пустырей, замысловатые дорожные развязки, уложенные петлями и как будто намыленные; на горизонте в сизой полосе, словно бы в тени всего огромного, твердого от холода, сверкающего дня, угадывался легкий и слюденистый, будто стрекозиное крылышко, железнодорожный мост — и под него, ясно различимая среди колкого растительного ворса, втягивалась, будто вопреки законам физики, мягкая, совершенно бесплотная оснеженная речка. Нине Александровне не верилось, что вот уже ноябрь, а все в семье по-прежнему; впрочем, она перестала сопротивляться леворукимупражнениям Алексея Афанасьевича, молчаливо согласившись, что не имеет права ему препятствовать и длить это царское гниение в золоченой спальной карете, ежедневные муки тела и еще более горькие муки непримиримого духа, не видящего в продолжении лежачего существования ни малейшего смысла. Теперь, если Нина Александровна вдруг замечала на одеяле знакомый цветочек разложенной снасти, она уже не бросалась вперед, но отводила глаза. Упорные попытки повеситься перестали быть чем-то таким, что следует прятать; все теперь происходило открыто, медлительная возня с веревками уже не требовала уединения и тайны, муж и жена молчаливо признали возможность смерти и близкое ее законное присутствие. После того как между супругами Харитоновыми пал какой-то целомудренный барьер, смерть превратилась для Нины Александровны и Алексея Афанасьевича в нечто гораздо более бесстыдное, чем их ночная неудобная любовь, на которую не допускалось ни
Нина Александровна, раз уж так получилось, могла бы помочь Алексею Афанасьевичу, который от напряжения обливался мутным, будто самогон, стариковским потом, сжигавшим постельное белье. Нине Александровне, божественно ловкой и легкой по сравнению с парализованным, витающей над ним в прямоугольных квартирных небесах, ничего не стоило за несколько минут воспроизвести на одеяле хорошо изученные протяжки и обороты и предложить супругу, будто дырку от всего мирового бублика, готовую петлю. Однако Нина Александровна понимала, что ей, как женщине, следует себя блюсти, что ей нельзя касаться этогоруками, что Алексей Афанасьевич, как бы ни было ему непосильно в ясном сознании делать страшно замедленную, ум за разум заводящую работу, никогда не позволит ей совершить непристойность. Собственно, Нина Александровна по-прежнему не смела говорить с парализованным о его попытках изобрести универсальный вензель смерти. Хотя Алексей Афанасьевич не мог, как прежде, закрывать ей рот пневматической, толстым воздухом накачанной ладонью, она прекрасно чувствовала неуместность любых обсуждений — и никакой посторонний слушатель, подкрадись он незаметно из темного коридора, не уловил бы в репликах хозяйки, сообщавшей между хлопотами о погоде, о подгоревших оладьях, о скором приходе врачихи, ровным счетом ничего подозрительного.
Между тем укрепившаяся духом Нина Александровна скоро убедилась, что муж, очень близко подбираясь к результату, все никак не перейдет невидимой черты. Не потому, что Алексею Афанасьевичу не хватало решимости и остервенелого солдатского упрямства: просто его отбрасывала назад какая-то резиновая стенка. Не задумываясь о природе этой мистической границы, Нина Александровна решила положиться на судьбу: просто не хотеть ничего для себя и принимать возможность любого поворота семейных событий. В одну прекрасную тихую ночь, когда у светлого пейзажа под покровом нового снега впервые смягчились черты, Нина Александровна вдруг поняла, что можно не бояться смерти. Больше она не срезала с кровати результаты трудов Алексея Афанасьевича; каждый следующий узел, сложный, будто зверушечий мозг, занимал совсем немного места на кроватной решетке, но теперь зеркальное золото прутьев уже едва проглядывало сквозь запутанную бахрому.
Сейчас парадная трофейная кровать сделалась похожа на теплицу с огурцами: отовсюду свисали тряпичные плети, среди которых красовался, будто трубчатый цветок, все тот же неизвестно чей раззолоченный галстук. Однако теплица не плодоносила: в ней не завязывались и не вырастали пустотелые плоды (петли, с их бесформенностью и отсутствием содержимого, были, по сути, воплощенным ничто). Только пару раз, поправляя Алексею Афанасьевичу убитые подушки, Нина Александровна находила за ними жалкие завязи, мелкие и слипшиеся, какими бывают неудачные огурчики, похожие, в свою очередь, на тугие, выпустившие на конце кривой пузырь, воздушные шарики. Видимо, Алексей Афанасьевич ставил снасти уже не столько на себя, сколько на собственную смерть, но тварь никак не попадалась, хотя, несомненно, скребла и пожирала душу; судя по просвету найденных петель, смерть была размером с полевую мышь.
К приходу врачихи Евгении Марковны все это некрасивое хозяйство занавешивалось синим слежавшимся покрывалом, некогда застилавшим супружескую постель: в глубине его неразгибающихся складок, точно остатки порошка в аптечном пакетике, еще оставалась сохраненная лучше, чем в памяти, новаясинева. Врачиха, не зная об успехах старика по части смертельного макраме, осторожно, сама не веря собственным словам, высказывала позитивный прогноз — и точно: пальцы на левой ноге Алексея Афанасьевича тоже начинали шевелиться, между ними, как у утки, натягивались красные перепонки, расплющенный большой ходил туда-сюда, словно пробующий механику рычажок. Что касается пальцев на действующей руке, то они уже не напоминали рукавицу, но двигались по отдельности и в этом движении делались удивительно длинными, жилы их, казалось, играли до самого локтя. Однажды Нина Александровна застала мужа с указательным, твердо нацеленным в потолок — и этот определенныйжест разительно отличался от обычных его, сбитых с прицела движений. Сперва она попыталась сообразить, что Алексей Афанасьевич хотел сказать или, может быть, потребовать, но потом поняла, что для парализованного важна просто-напросто вертикаль — ничтожная по сравнению с его могучим ростом, вертикаль-с-пальчик, но бывшая все-таки победой над бестелесностьюлежачего тела, десятисантиметровой меркой его реального существования, удавшейся попыткой проткнуть небытие.
Понимание, что разброс возможностей растет, что варианты будущего все больше отдаляются друг от друга, создавало у Нины Александровны странное ощущение пустоты и свободы действия. Теперь не исключалось, что Алексей Афанасьевич после стольких лет неподвижности каким-то чудом встанет на ноги и забудет о попытках повеситься; могло быть и так, что благодаря поразительным улучшениям он все-таки доведет задуманное дело до конца. Вероятно было и то, что ничего в привычной жизни не изменится, и закупоренный в комнате застой, присыпанный белым сонным порошком, сохранит свои уникальные качества, мертвые здесь навсегда останутся живыми. Еще ни разу в жизни Нины Александровны не было такого широкого разброса вариантов. Всегда ее движение из прошлого в будущее происходило по единственно возможной линии, словно бы по схематическому туннелю, где жилая кабинка «сегодня» без зазора вдвигалась в приготовленное «завтра»; если что-то и меняло направление этой кривой, то это «что-то» (инсульт Алексея Афанасьевича, введение свободных цен, падение рубля) немедленно оказывалось в прошлом и задавало движение с тем большей жесткостью, чем неожиданнее было событие поворота. Теперь же судьба Нины Александровны соскользнула с линии, точно бусина с нитки; она внезапно оказалась посреди большого белого пятна, где не было никаких направляющих; будущее больше не стояло впереди в виде незаполненной стеклянной витрины, вглядываться в него сделалось бессмысленно. Отсюда, из новой свободы, Нина Александровна с удивлением отмечала, что именно попытка покончить с собой дала толчок к выздоровлению Алексея Афанасьевича — то есть дала эффект, которого нельзя было добиться с помощью лекарств, — и чем яростней были усилия ветерана повеситься на одном из шнурков, тем активней шло восстановление его организма. Вот уже его левая нога стала потихоньку сгибаться, и колено ветерана торчало из горизонтального небытия, будто намозоленный древесный корень из земли; еще на Алексея Афанасьевича вдруг стала нападать кривая зевота, едва не раздиравшая полумертвые лицевые мышцы, и казалось, что лицо его выражает муки Тантала, пытающегося укусить какой-то невидимый плод. Столько лет провалявшись под боком у смерти, в нескольких миллиметрах от ее суверенной границы, Алексей Афанасьевич при попытке преодолеть этот последний зазор был отброшен смертью в жизнь, буквально отскочил от недостижимой линии, будто мячик от стенки, и теперь его усилия давали обратно пропорциональный результат.
Как ни удивительно, смерть и выздоровление Алексея Афанасьевича ставили перед Ниной Александровной одинаковые практические проблемы, включая перестановку мебели, которая сейчас делилась на мертво неподвижные предметы и предметы, которые из-за тесноты приходилось все время перетаскивать с места на место, чтобы сделать из комнаты ночной вариант с раскладушкой. Нина Александровна прикидывала, как получше раздвинуть, растащить неудобный мебельный затор, что создался за годы возле кровати больного, сообразно его возможностям и удобству ухода; еще ей хотелось переклеить обои, словно ожиревшие от старости и отстававшие от стен желтоватыми пухлыми складками. Как бы между прочим она заходила в соседний хозяйственный, когда-то пахнувший сараем и ядовитой новой мебелью из древесно-стружечной плиты; ныне же ароматный магазин был полон невиданной плавной сантехники, похожей на футляры для дивных музыкальных инструментов, а из тамошних обоев, не будь они бумагой, Нине Александровне хотелось бы сшить вечернее платье.
Главное, однако, было трудоустройство. Нина Александровна думала, что могла бы работать нянечкой в доме престарелых: после четырнадцати лет ухода
за парализованным у нее не было ни малейшей брезгливости к мутной стариковской органике. Ей казалось, что старики в своей полуразрушенной телесности ближе к природе, чем молодые, и поэтому чище, — вот только представить на месте Алексея Афанасьевича другого «дедушку» было настолько же трудно, насколько невозможно было вообразить на месте Маринки другую дочь, какую-нибудь чужую женщину в красной помаде, пьющую на кухне фруктовый кефир. Однако Нина Александровна знала, что справится с работой: сейчас она была физически сильней, чем в двадцать пять и тридцать, руки ее, ставшие вдвое толще, рыхлые с испода, но покрытые сверху будто бы грубым хитиновым панцирем, таскали и ворочали такое, к чему в студенческие лета было немыслимо даже подступиться. Конечно, собственное здоровье Нины Александровны сильно дребезжало: ощущение кулака под лопаткой не проходило часами, и даже нажимы ножа, резавшего овощи, отдавались в затылке, точно там, под костью, колыхался плотный воздушный пузырь. Сочетание физической силы и ненадежности некой тонкой механики, плохо встроенной в грубый мускульный механизм, создавало у Нины Александровны ощущение собственной неустойчивости, ненадежности каждого мгновения. Иногда ей казалось, что она почти не может думать: то, во что она упиралась взглядом, становилось непреодолимым препятствием для мысли, и если она, поддавшись искушению, физическисдвигала препону куда-нибудь подальше, то уже не могла остановиться и принималась за уборку, как бы демонстрируя сама себе, насколько проще и естественнее двигать вещи, нежели мысленные представления о них, ставшие в последнее время какими-то сыпучими.Все-таки о будущем следовало заботиться, как-то реально готовиться к нему. Единственный человек, к которому Нина Александровна могла обратиться за советом и помощью, был остепенившийся племянник. Когда до Нины Александровны наконец дошло, что зятя Сережи больше нет и никогда не будет в их внезапно притихшей квартире (шаркающие Маринкины шаги, к которым Нина Александровна продолжала чутко прислушиваться, не заполняли тишины, колючей от мелкого тиканья часов), она решила во что бы то ни стало разыскать единственного родственника-мужчину, способного в критической ситуации возглавить семью. Не имея представления, как правильно взяться за дело, работает ли нынче адресный стол, Нина Александровна решила для начала наведаться на прежнюю квартиру племянника, где она бывала регулярно до появления новой супруги. Некогда она вытаскивала из этого логова мешки перегнившего мусора, размораживала старенький холодильник, страдавший недержанием воды и еле терпевший свои огромные мокрые наледи ради одного примерзшего мешочка с выцветшим хеком; потом Нина Александровна отмывала невозможные полы до каких-то бледных вытравленных пятен, стирала в ванне забродившее, как брага, серое белье. Теперь в квартире у племянника, конечно, стало все не так, и, чтобы не оконфузиться перед разбогатевшим родственником, Нина Александровна подготовилась к визиту: вытащила из шкафа полузабытый, с небольшими оспинами от моли, костюмчик-букле, обтянувший ее теперь настолько плотно, что фигура сделалась похожа на тушку овцы; отыскала и чешские бусы под жемчуг, облупившиеся, будто старый маникюр (никогда Алексей Афанасьевич не понимал ее нежной привязанности ко всем этим брошкам-сережкам, которые были для нее, сластены, как любимые конфеты, недорогие карамельки, а вовсе не символы богатых бриллиантов, недосягаемых и потому как раз ненастоящих).Наконец, обнаружив, что старая ее театральная сумочка слишком мала для грубого, груженого поклажами дневного города, Нина Александровна взяла у Марины висевшую без дела кожаную торбу — может быть, излишне молодежную, зато декоративную и видно, что недавно купленную. Такие же сумки из кусочков, искусно подобранных по веерным законам птичьего оперения, висели на лучших прилавках в вещевой половине оптового рынка, где покупатели были модницы с деньгами; эта, почти неношеная, на широком удобном ремне, узором напоминала тетерку, даже было видно, как закругляется крыло. Вынув из сумки какие-то рыхлые, сыплющие скрепками бумаги, набитые вовнутрь, чтобы вещь не потеряла форму, Нина Александровна сперва засунула их в мусорное ведро, где они встали трубой, потом, испугавшись, что непонятные списки, испещренные шифрованными пометками, могут быть еще для чего-то нужны, вытащила и, отряхнув страницы от одряблых куриных потрохов, разложила сушиться на кухонный подоконник.
Подготовившись и зная, что Маринка задержится на службе допоздна, Нина Александровна решила, что завтра же, несмотря на обещанные метеосводкой минус двадцать, отправится в гости. Ночью, когда на окнах квартиры намерзали толстые ледяные перья, ей приснился странный тусклый пляж, море из нескольких длинных полос с серебром, над морем кучевые пепельные облака, в которых солнце было только обозначено, будто столица на карте государства. Плоские волны, набегая на берег, выглаживали мелкий песок, и в этом песке — в нем было все, это и была растертая на атомы материя мира, и спящая без конца просеивала между пальцами пеструю пылящую муку, но не находила ни камушка, ни черепка, вообще никаких остатков реальности,целиком пошедшей на водяную и песчаную прорву. Наутро Нина Александровна проснулась совершенно не помня об этом сне, но почему-то с мокрыми глазами и липкими колтунами на висках. Она вспомнила сон только на улице, когда увидела неоновое свечение поземки на сером, глухом от мороза снегу тротуара. Точно так же светилась во сне тонкая рваная пена на неповоротливой воде, лившейся, как блин на сковородку, на бесконечный пологий песок, — теперь же тусклый, в белые угли сожженный пейзаж был весь подернут летучим серебряным свечением, прохожие, отворачиваясь, выдыхали белое пламя, и зеркальные клочья рвались за автобусом, что отваливал от скученной, бестолково топчущейся остановки. Скромно пристроившись с краю толпы, то и дело высылавшей заиндевелых представителей на проезжую часть, Нина Александровна сквозь слипшиеся ресницы наблюдала тонкое люминесцентное струение на дороге, протертой до голого, белыми морщинами покрытого асфальта. То были еле заметные струйки распада материи, из которой буквально сыпался песок, и безличный холод проникал сквозь изношенное пальтишко Нины Александровны, будто жесткая радиация, отчего — совершенно как во сне — изнывал беззащитный, словно на последнюю живуюнитку нанизанный позвоночник. Впервые Нина Александровна подумала, что если их семья проживает то самое время, которое для других оборвалось в девяностом, кажется, году, то логическим исходом этого времени будет, конечно, война.
Пока тяжелый, припадающий на задницу автобус волок притиснутую Нину Александровну вместе с прочим пассажирским грузом до остановки «Вагонзавод», мороз немного отпустил — и продолжал отпускать, создавая ощущение, будто в какие-то моменты воздух резко оседает, как подтаявший сугроб. Чувствуя, что основная тяжесть тела спускается к ногам, Нина Александровна еле слезла, точно по дереву, по намозоленным комьям тропинки к двухэтажным штукатуренным баракам, стоявшим много ниже уровня шоссе. Здесь жилое место располагалось даже ниже узких, как завалинки, горбатых тротуарчиков: заклеенные изолентой окна первых этажей трогательно глядели снизу вверх, перед ними, как бы в ямах, белели плавным нетронутым снегом скромные палисадники, и снег, казалось, тянулся за ветками. Совершенно рядом — подать рукой — Нина Александровна увидала в ветвях красноватой уродливой яблони кормушку из посылочной фанеры с остатками почтового адреса: две совершенно одинаковые синички долбили мерзлую хлебную кашицу, и казалось, будто на дереве стучат настенные часы. Вдали за бараками начинались стандартные многоэтажные дома, стоявшие без дворов на голом пустыре и соединенные сложной, будто партия в биллиард, системой тропок, сходившихся и расходившихся под разными углами. Изрядно поплутав, Нина Александровна вдруг оказалась перед нужным подъездом все с той же шатающейся по диагонали плитой под ногами, только теперь подъезд отрезала от мира крашеная коричневой краской железная дверь. На всей ее поверхности не было ничего, кроме грубо вырезанной дыры, сквозь которую можно было разглядеть железное жерло громадного замка. В растерянности Нина Александровна попятилась, чтобы отыскать знакомые окна, хотя десятый этаж не оставлял никакой надежды привлечь к себе внимание; подняв неправильнокачнувшуюся голову, в которой немедленно заквакала боль, она увидала, что на определенной высоте и здание, и его убегающие окна явственно теряют принадлежность земле и, пройдя через какой-то сантиметр невидимости, становятся нереальными, словно сделанными из очень легкого материала. Пока она спускалась из-под облаков и смаргивала резкую слезу, какой-то расплывчатый сутулый человек припал, на манер паука, к неприступным дверям, скрежетнул, словно сделав металлический пропил, невидимый ключ — но пока непроморгавшаяся Нина Александровна поспешала добраться до предательски укачливой плиты, дверной замок величиной с рубанок грохнул, и коричневое железо снова встало намертво. Некоторое время было слышно, как человек, поднимаясь, резко шлепает рукой по перилам и ноет себе под нос какой-то противный марш.