Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки
Шрифт:

— Но затем я переубедил себя, — сказал он.

Уилсон решил, что человеческий разум, который все еще формируется комплексным взаимодействием между культурой и генами, отодвигает границы науки до бесконечности.

— Я увидел, что здесь лежит огромная, не нанесенная на карту область науки и человеческой истории, которую мы можем исследовать без границ, — вспоминал он. — Это развеселило меня.

Уилсон разобрался со своей депрессией, фактически признав, что его критики были правы: наука не может объяснить все зигзаги человеческой мысли и культуры. Не может быть полнойтеории человеческой природы, теории способной ответить на все вопросы о нас самих, которые у нас есть.

Но насколько революционна социобиология? Не очень, как говорит сам Уилсон. Несмотря на всю свою созидательность и амбициозность, Уилсон — довольно консервативный дарвинист. Это стало ясно, когда я спросил его о концепции, называемой биофилия, которая утверждает, что человеческая близость с природой, по крайней мере ее определенные аспекты, является врожденной, результатом естественного отбора.

Биофилия представляет попытки Уилсона найти нечто общее между двумя его великими страстями — социобиологией и биоразнообразием. Уилсон написал монографию по биофилии, опубликованную в 1984 году, а позднее редактировал сборник эссе на эту тему, куда вошли и его работы. Во время моей беседы с Уилсоном я допустил ошибку, заметив, что биофилия напоминает мне «Гею», потому что каждая идея пробуждает альтруизм, охватывающий все проявления жизни, а не просто родственников человека или даже свой вид.

— На самом деле нет, — ответил Уилсон так резко, что я опешил. — Биофилия не устанавливает существование какого-то фосфоресцентного альтруизма в воздухе. — Уилсон фыркнул. — У меня очень суровый механистический взгляд на природу человека, — сказал он. — Наше беспокойство за другие организмы — это в большой степени результат дарвиновского естественного отбора.

Биофилия развилась, продолжал Уилсон, не для блага всей жизни, а для блага отдельных людей.

— Мой взгляд строго антропоцентричный, и основывается он на том, что я вижу, понимаю и знаю об эволюции.

Я спросил Уилсона, согласен ли он со своим коллегой по Гарварду Эрнстом Майром в том, что современная биология была сведена до решения загадок, которые лишь усилят превалирующую парадигму неодарвинизма [104] . Уилсон ухмыльнулся.

— Зафиксируйте константы на очередном знаке после запятой, — сказал он, намекая на цитату, которая помогла создать легенду о самодовольных физиках XIX столетия. — Да, мы это слышали. — Но слегка по издевавшись над взглядом Майра на завершенность, Уилсон затем согласился с ним. — Мы не собираемся сбрасывать с трона эволюцию путем естественного от бора или наше базовое понимание видообразования, — сказал Уилсон. — Так что я тоже скептически отношусь к тому, что нам предстоит пройти через какие-либо революционные изменения, касающиеся эволюции и биологического разнообразия на уровне видов.

104

Мауг, E. On Long Argument.Cambridge, 1991. Нас. 149 Майр написал: «Архитекторов эволюционного синтеза (одним из которых являлся Майр. — Дж. X.)некоторые критики обвиняли в заявлениях о том, что они решили все остававшиеся проблемы эволюции. Это обвинение абсурдно; я не знаю ни одного эволюциониста, который утверждал бы подобное. Те, кто поддерживал синтез, заявляли, что они лишь пришли к разработке дарвиновской парадигмы, достаточно ясной, чтобы ей не угрожали остающиеся загадки». «Загадки», следует вспомнить, — это термин Томаса Куна, использованный для описания проблем, которые занимают ученых, занятых нереволюционной, «нормальной» наукой.

Еще предстоит много узнать об эмбриональном развитии, о взаимодействии между человеческой биологией и культурой, об экологии и других комплексных системах. Но базовые правила биологии, утверждал Уилсон, «начинают вставать на место, навсегда, как я могу судить. Эволюция работает как алгоритм».

Уилсон мог бы добавить, что пугающие нравственные и философские намеки дарвиновской теории были представлены давно. В книге «Происхождение человека и половой отбор» (1871) Дарвин отмечал, что если люди появились как пчелы, то «вряд ли можно сомневаться в том, что наши незамужние женщины будут, как рабочие пчелы, считать священной обязанностью убивать своих братьев, а матери будут стремиться убить своих способных к размножению дочерей; и никто и не подумает вмешаться». Другими словами, мы, люди, — животные, но естественный отбор сформировал не только наши тела, но и нашу веру, наше фундаментальное чувство того, что правильно, а что нет. Один отчаявшийся викторианский рецензент «Происхождения человека» жалуется в «Эдинбург Ревью»: «Если эти взгляды правильные, неизбежна революция мысли, которая потрясет общество до основания, разрушив неприкосновенность сознания и религиозное чувство». Эта революция произошла давно. В конце XIX столетия Ницше объявил, что нет божественных обоснований человеческой нравственности: Бог мертв. И не нужна была социобиология, чтобы сказать нам это.

Несколько слов от Наума Хомского

Один из самых интригующих критиков социобиологии и других дарвинистских подходов к общественным наукам — Наум Хомский (Noam Chomsky), который одновременно является и лингвистом, и одним из самых бескомпромиссных общественных критиков в Америке. Впервые я увидел Хомского во плоти, когда он выступал с лекцией о практике работы современных профсоюзов. Это жилистый человек, слегка сутулящийся, как и все, кто очень много читает. На нем были очки в металлической оправе, теннисные туфли на резиновой подошве, комбинезон из прочной хлопчатобумажной ткани и рубашка с открытым воротом. Если бы не морщины на лице и не седина в довольно длинных волосах, он сошел бы за студента колледжа, который скорее предпочтет обсудить Гегеля, а не потягивать пиво на студенческих вечеринках.

Основным постулатом выступления Хомского было то, что лидеры профсоюзов более обеспокоены удержанием свой собственной власти, чем защитой интересов рабочих. Его аудитория? Лидеры

профсоюзов. Когда пришло время вопросов и ответов, они отреагировали, как и следовало ожидать, защищая себя, причем даже с некоторой враждебностью. Но Хомский встретил их аргументы с такой спокойной, непоколебимой уверенностью и таким безжалостным потоком фактов, что вскоре объекты его критики согласно кивали: да, возможно, они на самом деле продаются своим хозяевам-капиталистам.

Когда в дальнейшем я выразил Хомскому свое удивление по поводу резкости его лекции, он сообщил мне, что его не интересует «выставление людям высших оценок за то, что они правы». Он выступает против всех авторитарных систем. Конечно, он обычно фокусирует свой гнев не на профсоюзах, потерявших большую часть своей власти, а на правительстве США, промышленности и средствах массовой информации. Он назвал США «террористической супервластью», средства массовой информации — «их агентом по пропаганде». Он сказал мне, что, если «Нью-Йорк Таймс», один из его любимых объектов, начнет обсуждать его книги о политике, это будет для него знаком, что он что-то делает не так. Хомский суммировал свой взгляд на мир следующим образом: «Какое бы ни было государственное устройство, я против него».

Я сказал, что усматриваю некую иронию в том, что его политические взгляды настолько направлены против истеблишмента, если учесть, что в лингвистике он сам является истеблишментом.

— Нет, — рявкнул он. Его голос, обычно гипнотически спокойный — даже когда он свежует кого-то — внезапно стал резким. — Моя позиция в лингвистике — это позиция меньшинства, и так было всегда.

Он настаивал, что «почти неспособен учить языки» и фактически даже не является профессиональным лингвистом. Однажды Массачусетский технологический институт зачислил его на должность преподавателя, потому, как предположил Хомский, что на самом деле институт ничего не знает о гуманитарных предметах и они его не волнуют; им просто нужно было заполнить вакансию [105] .

105

Я встретился с Хомским в Массачусетском технологическом институте в феврале 1990 г. Цитируемые замечания относятся ко времени этой встречи. Замечания, цитируемые ниже, взяты из телефонного интервью в феврале 1993 г.

Я представляю эти данные как предупреждение. Хомский — один из самых противоречивых интеллектуалов, которых мне доводилось встречать (с ним может соперничать только философ-анархист Пауль Фейерабенд). Им движет неуемное желание поставить все авторитетные фигуры на место, даже самого себя. Он служит примером страха перед самовлиянием. Поэтому ко всем заявлениям Хомского следует относиться скептически. Хомский — самый интересный лингвист из всех когда-либо существовавших. «Едва ли будет преувеличением сказать, что сегодня нет ни одного важного теоретического вопроса в лингвистике, который обсуждался бы в терминах, не выбранных им для определения», — объявляет Британская Энциклопедия. Положение Хомского в истории идей сравнивалось с положением Декарта и Дарвина [106] . В пятидесятые годы, когда Хомский учился в школе, в лингвистике — и во всех общественных науках — доминировал бихевиоризм, который придерживался идеи Джона Локка о том, что разум начинается как tabula rasa — чистая доска, на которой пишет опыт. Хомский бросил вызов этому подходу. Он утверждал, что дети не смогли бы учить языки только через индукцию или путем проб и ошибок, как полагали бихевиористы. Некоторые фундаментальные принципы языка, типа универсальной грамматики, должны быть заключены в наших мозгах. Теории Хомского, впервые представленные в 1957 году в книге «Синтаксические структуры» (Syntactic Structures), помогли раз и навсегда разгромить бихевиоризм и проложили путь более кантианскому, генетически ориентированному взгляду на язык и познание. Эдвард Уилсон и другие ученые, пытающиеся объяснить человеческую природу генетическими терминами, в некотором роде в долгу перед Хомским. Но Хомский всегда чувствовал себя неуютно с дарвиновскими объяснениями человеческого поведения. Он принимает, что естественный отбор мог сыграть некоторуюроль в эволюции языка и других человеческих качеств. Но учитывая огромный разрыв между человеческим языком и относительно простыми системами общения других животных, при том, что о прошлом мы имеем лишь фрагментарные знания, наука может сказать нам очень мало о развитии языка. Только потому, что сейчас язык является приспосабливающимся, рассуждает Хомский, не значит, что он возник в ответ на давление отбора.

106

«Нейчур», 19 февраля 1994 г., c. 521.

Язык мог быть случайным, побочным продуктом броска разума вперед, и только позднее он был ассимилирован для различного применения. То же самое может быть истинным и относительно других свойств человеческого разума. Дарвиновские общественные науки, жаловался Хомский, совсем не реальные науки, а «философия разума с добавлением небольшого количества науки». Проблема, как считает Хомский, в том, что «дарвиновская теория настолько свободна, что может вместить все, что они открывают» [107] .

107

Стивен Линкер, также лингвист в Массачусетском технологическом институте, тем не менее убедительно доказывал, что работы Хомского лучше всего понятны с дарвиновской точки зрения.

Поделиться с друзьями: