Конец пути
Шрифт:
Вид у мистера Блейксли был мрачнее некуда, но он ответил:
– Животное. Четвероногое животное.
– Equus caballus, – согласился я, – непарнокопытное травоядное млекопитающее. А что означает алгебраический символ "икс"?
– Икс? Все что угодно. Это неизвестное.
– Прекрасно. В таком случае мы можем приписать символу "икс" любое значение, по нашему с вами усмотрению, при условии, что в данном уравнении его значение останется неизменным. Но ведь лошадь есть точно такой же символ -некий шум, производимый нашим речевым аппаратом, или определенная система черточек на доске. И, теоретически, мы также можем приписать ему любое значение. Ну, предположим, мы с вами условимся, что слово лошадь станет для нас означать учебник по грамматике, тогда мы будем
– Ну да, конечно. – Всей своей душой мистер Блейксли не хотел со мной соглашаться. Он чувствовал какой-то подвох, но деваться ему было некуда.
– Что вполне естественно. Но больше никто нас понять не сможет – на этом основан любой шифр. И тем не менее в конечном счете нет такой причины, по которой лошадь не могла бы во всех случаях жизни означать учебник по грамматике, а не Equus caballus: значения слов по большей части связаны с формой совершенно условным и сугубо произвольным образом, обычная историческая случайность. Но соглашение о том, что слово лошадь будет означать именно Equus caballus, было достигнуто задолго до того, как мы с вами вообще получили право голоса, и если мы хотим, чтобы наша речь была внятной для достаточно широкого круга людей, мы должны соблюдать соглашения. Нам придется говорить лошадь, когда мы имеем в виду Equus caballus, и учебник по грамматике, когда мы имеем в виду вот этот скромный предмет на моем столе. Вы можете не соблюдать правил, если вам не важно, поймут вас или нет. А вот если это вам все-таки важно, тогда единственный способ стать "свободным" от правил – настолько ими овладеть, чтобы они сделались вашей второй натурой. Есть такой парадокс: в любом сложно организованном сообществе человек обычно свободен в той мере, в которой он освоил существующие правила и нормы. Кто в большей степени свободен в Америке? – спросил я в заключение. – Человек, бунтующий против всех и всяческих установлений, или же человек, который следует им всем настолько автоматически, что никогда о них даже и не задумывается?
Вопрос, конечно, на засыпку, но я, собственно, не собирался никого ни в чем убеждать; я пошел на вы, чтобы спасти предписательную грамматику от грязных лап нечестивого мистера Блейксли и, буде то представится возможным, уничтожить между делом его самого.
– Но, мистер Хорнер, – раздался юношеский голос – само собой, из первого ряда, – разве люди не стараются постоянно делать то или иное все лучше и лучше? А для того чтобы совершенствоваться, обычно приходится менять правила. Если бы никто и никогда не восставал против правил, не было бы никакого прогресса.
Я благосклонным взором оглядел бойкого юного прозелита: в эту почву я могу внести любую дозу конского дерьма, и только плодороднее будет.
– Здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, – сказал я ему. – Во все времена бунтарями и радикалами становятся люди, которые не могут не замечать, что правила зачастую являются сугубо произвольными – а в конечном счете все они произвольны, – и которые терпеть не могут произвольных правил. Таковы сторонники свободной любви, таковы женщины, курящие сигары, или те чудики из Гринич-виллидж, которые принципиально не желают стричься, да и вообще любые реформаторы. Но величайшим бунтарем в любой общественной системе является человек, который насквозь видит произвольность норм и социальных установлений, но настолько презирает, настолько ни в грош не ставит окружающее его общество, что с улыбкой принимает всю эту чертову гору чепухи. Величайший бунтарь – тот, кто ни за что на свете не станет менять общественных установлений.
Во как. Бойкий юноша, голову даю на отсечение, не на шутку расстроился, для остальной аудитории это была китайская грамота, я же к достигнутому состоянию остроты и проницательности прибавил еще и легкий привкус улыбчивого парадокса. Состояние продержалось весь день: я вышел из школы этаким Янусом, созерцающим амбивалентность бытия, и, сквозь ласковое равновесие вселенной, сквозь
вездесущие полярности стихий, зашагал к дому, туда, где в девять вечера Ренни застала меня в кресле-качалке, и я все еще улыбался другу моему Лаокоону, чья гримаса была – сама красота.Ренни нервничала, но нервничала тихо. Мы поздоровались, и она еще с минуту неловко постояла среди комнаты, прежде чем сесть. Я понял: достигнута некая новая стадия.
– Что теперь? – спросил я.
Вместо ответа, она дернула щекой, а правой рукой сделала неопределенный жест.
– Как Джо?
– Все так же.
– Ага. А ты?
– Не знаю. Схожу потихоньку с ума.
– Похоже, Джо не слишком тебя доставал, а? Она посмотрела на меня. Отвела взгляд.
– Он Бог, – сказала она. – Он просто Бог, и все.
– Я так и понял.
– Всю эту неделю он был… ну просто лучше некуда. Не сравнить с тем, каким вернулся из Вашингтона, – тогда он был сам на себя не похож. Знаешь, можно подумать, что все забыто, что вообще ничего не было.
– А почему бы и нет? Я сам именно так себя и чувствовал на следующий же день после…
Она вздохнула.
– Ну, я и сказала как-то мимоходом, что мне бы не хотелось сюда больше ездить – что я не вижу в этом смысла.
– Понятно.
– Он не сказал ни слова. Он просто посмотрел на меня, долгим таким взглядом, и мне захотелось умереть прямо там же, на месте. А сегодня ночью он сказал, что уже привык принимать это как часть меня, хотя и не совсем понимает, как оно так получилось, но что он больше станет меня уважать, если я буду последовательна в своих действиях, чем если вздумаю от них отречься. А потом он сказал, что не видит нужды больше говорить об этом, ну, в общем, вот и все.
– Так, господи, а в чем же дело, проблема решена, или я чего-то не понимаю?
– Проблема в том, что я ему не поверила и, даже если поверила, сама себя больше не узнаю.
– Ничего страшного. Со мной так чуть не каждый день.
– Но Джо-то, он всегда узнаваем. И ничего не получится, пока я не смогу стать такой же цельной, как он, и все свои поступки видеть так же ясно, как он видит свои. Джо, он всегда узнаваем.
Я улыбнулся:
– Почти всегда.
– Ты про то, когда мы за ним подглядывали? О, господи Иисусе! – Она качнула головой. – А знаешь что, Джейк? Мне кажется, лучше бы я ослепла, прежде чем посмотрела тогда в окно. С этого все и началось.
Сладостное чувство парадокса.
– Или ты могла бы сказать: на этом все и кончилось. Но начаться либо кончиться оно могло только для человека по фамилии Морган. Для человека по фамилии Хорнер ничего подобного не случилось. В моей вселенной всяк отчасти шимпанзе, в особенности когда он один, и никто особо не удивляется тому, что творят другие шимпанзе.
– Джо не такой.
– А тебе не приходило в голову, что человек, который признает, что все мы попросту валяем дурака, – может быть, он из нас из всех самый трезвый?
Сладостное, сладостное чувство парадокса!
– Мы с Джо в этом смысле повторили, по-моему, подвиг Марселя Пруста, – с печалью в голосе сказала Ренни. – Мы рассматривали ситуацию со всех точек зрения, какие только могли придумать. Иногда мне кажется, я ничего так глубоко не понимала в жизни, а иногда – вроде как в прошлый раз, когда я была у тебя, или вот сейчас – до меня вдруг доходит, что я ни сейчас, ни вообще когда бы то ни было ничего, ровным счетом ничего не понимала, не понимаю и, наверное, уже не пойму. Сплошной туман. И меня всю просто наизнанку выворачивает, даже если вроде бы и не от чего.
– А что Джо последнее время обо мне думает?
– Я не знаю. Не думаю, что он все еще тебя ненавидит. Может, ему больше неохота с тобой видеться, только и всего. Он считает, что ты играешь роль, очень на тебя похожую.
– На меня которого? – рассмеялся я. – А как насчет тебя?
– Наверно, я все так же тебя презираю, – спокойно сказала Ренни.
– Всего насквозь?
– Насколько глаз хватает.
Меня пробрало, с головы до пят. До этой фразы Ренни сегодня была мне безразлична, теперь же я вдруг проникся к ней жгучим интересом.