Конформист
Шрифт:
Она покачала головой:
— Твой недостаток в том, что ты слишком скромен. Послушай, я — не мама, которая хотела бы, чтобы все вокруг были добры, я знаю, что есть люди добрые и злые… тем не менее для меня ты один из лучших людей, каких я встречала в своей жизни… и я говорю так не потому, что мы помолвлены и я люблю тебя, а потому что это — правда.
— Но в чем моя доброта?
Я сказала тебе: такие вещи видно сразу. Почему о какой-то женщине говорят, что она красива? Да потому что это видно… так и с тобой — видно, что ты добрый человек.
— Ладно, — сказал Марчелло, опустив голову.
Убежденность обеих женщин в его доброте была для него не нова, но всегда сильно его смущала. В чем состояла эта доброта? Был ли он действительно добр? Не было ли то, что Джулия и ее мать называли добротой, ненормальностью, то есть отчужденностью, отрешенностью от обычной жизни? Люди нормальные не были добрыми, снова подумал он, потому что за нормальность надо было всегда платить — сознательно или нет — дорогую цену, расплачиваться бесчувствием, глупостью, подлостью, а то и попросту преступлением. От этих размышлений его отвлек голос Джулии:
— Кстати, знаешь, принесли платье… я хочу показать его тебе… подожди меня здесь.
Она стремительно вышла, а Марчелло
Окно выходило на улицу, а точнее, поскольку квартира находилась на последнем этаже, на сильно выступающий карниз дома, за которым ничего не было видно. Но по ту сторону пустоты тянулся аттик стоявшего напротив дома: вереница окон с открытыми ставнями, сквозь которые виднелось внутреннее убранство комнат. Напротив находилась квартира, очень похожая на ту, где жила Джулия: спальня с еще незаправленными кроватями; "приличная" гостиная с обычной темной мебелью под старину; столовая, где в этот момент за столом сидели трое — двое мужчин и женщина. Комнаты в доме напротив находились совсем близко, потому что улица была неширокая, и Марчелло ясно различал в столовой троих обедающих: приземистого пожилого человека с большой седой шевелюрой, мужчину помоложе, худощавого и темноволосого, и женщину в зрелом возрасте, блондинку, склонную к полноте. Они спокойно ели за столом, похожим на тот, за которым только что сидел сам Марчелло, над столом висела лампа, не слишком отличавшаяся от той, что находилась в столовой Джулии. Тем не менее, хотя Марчелло и видел обедающих так близко, что складывалось впечатление, будто он слышит их разговоры, должно быть, из-за ощущения пропасти, создаваемого карнизом, ему казалось, что они от него далеко, безумно далеко. Он снова подумал, что эти комнаты и есть нормальность: он их видел и мог бы, чуть повысив голос, заговорить с обедающими, и тем не менее он находился снаружи, причем не только в материальном, но и духовном смысле. Напротив, для Джулии эта отдаленность, эта отчужденность не существовали, для нее они были явлениями сугубо физического порядка, Джулия всегда находилась внутри этих комнат, и, если б он попросил ее, она равнодушно сообщила бы ему все, что знала о живущих там людях, как незадолго до этого рассказывала ему о приглашенных на свадьбу. Равнодушие, объяснявшееся не дружескими отношениями, а попросту рассеянностью. Будучи целиком там, внутри, в нормальности, она никак не осознавала и не называла ее, подобно тому, как животные, если бы вдруг обрели дар речи, никак не называли бы природу, к которой они принадлежат полностью, без остатка. Но он был вовне, и нормальность для него называлась нормальностью именно потому, что он был из нее исключен и ощущал ее как таковую в противоположность собственной ненормальности. Чтобы быть похожим на Джулию, надо было или родиться таким, или же…
Дверь за его спиной отворилась, и он обернулся. Перед ним стояла Джулия в свадебном платье из белого шелка, поддерживая обеими руками, чтобы можно было ею полюбоваться, плотную фату, ниспадавшую с головы. Она спросила ликующе: "Правда, красивое?.. Посмотри!" — и, по-прежнему держа в руках расправленную фату, покружилась между окном и столом, чтобы жених мог как следует оценить подвенечное платье. Марчелло подумал, что платье было во всем похоже на любое другое свадебное платье, но ему нравилось, что Джулия тем не менее была довольна этим таким обычным платьем, точно так же, как до нее бывали довольны миллионы и миллионы других женщин. Блестящий белый шелк неловко подчеркивал пышные округлые формы Джулии. Внезапно она приблизилась к Марчелло и сказала ему, отбросив фату и подставляя лицо: "А теперь поцелуй меня… но только не дотрагивайся до меня, не то платье помнется". В эту минуту Джулия стояла к окну спиной, а Марчелло — лицом. Когда он нагнулся, чтобы коснуться губами губ Джулии, то увидел, что в столовой в доме напротив пожилой седоволосый человек встал из-за стола и вышел, и тут же двое других, худой мужчина и женщина- блондинка, почти непроизвольно разом поднялись и поцеловались. То, что он увидел, понравилось Марчелло: в конце концов, он вел себя точно так же, как те двое, от которых, как только что ему казалось, его отделяло непреодолимое расстояние. В тот же миг Джулия воскликнула нетерпеливо: "К черту платье!" — и, не отрываясь от Марчелло, прикрыла рукой обе ставни. Потом, в сильном порыве подавшись к нему всем телом, обвила его шею руками. Они целовались в темноте, фата им мешала, и, пока невеста, извиваясь, прижималась к нему, вздыхала и целовала его, Марчелло подумал, что поведение ее невинно, что она не видит никакого противоречия между их объятиями и подвенечным платьем: еще одно доказательство того, что нормальным людям было позволено обходиться с самой нормальностью совершенно свободно. Наконец они оторвались друг от друга, едва переводя дыхание, и Джулия шепнула ему:
Надо набраться терпения… еще несколько дней, и ты сможешь целовать меня даже на улице.
— Мне надо идти, — сказал он, вытирая рот платком.
— Я провожу тебя.
Они ощупью вышли из столовой и прошли в прихожую.
— Увидимся сегодня вечером, после ужина, — сказала Джулия.
Растроганная, влюбленная, она смотрела на него с порога, прислонившись к косяку. Из-за поцелуев фата у нее сползла и небрежно свисала с одной стороны. Марчелло подошел к ней и, поправив фату, сказал:
— Вот так хорошо.
В эту минуту раздался шум с лестничной площадки нижнего этажа. Джулия, застыдившись, отпрянула, кончиками пальцев послала ему воздушный поцелуй и поспешно закрыла входную дверь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мысль об исповеди беспокоила Марчелло. Он не был человеком религиозным, если иметь в виду формальное исполнение обрядов, не был он уверен и в том, что по природе своей склонен к религиозным чувствам. Тем не менее он охотно согласился бы на исповедь, требуемую Доном Латтанци, воспринимая ее как один из обычных поступков, к которым принуждал себя, чтобы окончательно укорениться в нормальности, если бы подобная исповедь не предполагала признания в двух вещах: трагедии, случившейся с ним в детстве, и поездке в Париж. А именно их, по разным причинам, Марчелло считал постыдными. Подспудно он улавливал, что между двумя этими событиями существует тончайшая связь, хотя ему трудно было бы сказать с определенностью, в чем эта связь заключалась. С другой стороны, он понимал, что среди множества моральных норм он выбрал не христианскую, запрещавшую убивать, а совсем другую, политическую, недавнюю, кровь не
отвергавшую. Он не признавал в христианстве, представленном церковью с сотнями пап, бесчисленными храмами, святыми и мучениками, силу, способную вернуть ему общность с людьми, которой его лишила смерть Лино. Эту силу, напротив, он приписывал тучному министру с перепачканным помадой ртом, его циничному секретарю, своему начальству по секретной службе. Все это были не столько ясные мысли, сколько смутная интуиция, и печаль Марчелло росла, словно для него существовал единственный путь к спасению, и тот был ему не по душе, а все остальные были закрыты.Надо решаться, подумал он, садясь в трамвай, идущий к Санта-Мария Маджоре, надо выбирать: либо исповедаться до конца, согласно церковным нормам, либо ограничиться исповедью неполной, сугубо формальной, чтобы доставить удовольствие Джулии. Хотя Марчелло не посещал церковь и не был верующим, он склонялся к первому решению, почти надеясь с помощью исповеди если не изменить свою судьбу, то, по крайней мере, еще раз в ней утвердиться. По дороге он рассмотрел проблему с обычной своей, несколько педантичной серьезностью. В том, что касалось Лино, Марчелло чувствовал себя более или менее спокойно: он сумел бы рассказать о событии так, как оно произошло на самом деле, и священник, разобравшись и дав обычные наставления, отпустил бы ему этот грех. Но с порученным ему заданием, подразумевавшим обман, предательство и в конечном счете, возможно, даже смерть человека, дело обстояло иначе. Трудность была не в том, чтобы добиться одобрения возложенной на него миссии, а в том, чтобы заговорить о ней. Марчелло был не совсем уверен, что способен на это. Ибо заговорить о ней — значило бы отказаться от одной нормы поведения ради другой, подвергнуть христианскому суждению нечто такое, что до сегодняшнего дня он считал совершенно независимым; значило бы изменить негласному обету молчания и секретности; словом, поставить под угрозу с трудом возведенное им здание нормальности. Но вместе с тем стоило попытаться выдержать испытание, хотя бы для того, чтобы с помощью окончательной проверки еще раз убедиться в прочности этого здания.
Однако Марчелло заметил, что рассматривает эту альтернативу без чрезмерного волнения, оставаясь в душе холодным и неподвижным, словно посторонний зритель. Как будто на самом деле выбор он уже сделал, и все, что должно было случиться в будущем, заранее было искуплено, он только не знал — как и когда. Сомнения так мало мучили его, что, войдя в просторную церковь, где царили тень, тишина и прохлада, действительно успокаивавшие после уличных света, шума и зноя, он почти забыл об исповеди и принялся бродить по пустынному храму от одного нефа к другому, словно праздный турист. Церкви всегда нравились ему как точки опоры в неустойчивом мире, как неслучайные постройки, в которых некогда нашло свое мощное и великолепное выражение то, что он искал: порядок, норма, правила. Ему даже случалось довольно часто заходить в церкви, которых в Риме было так много, садиться на скамью и, не молясь, созерцать нечто такое, что при иных обстоятельствах ему вполне подошло бы. В церквях его привлекали не предлагаемые там решения — он не мог их принять, — а результат, который он ценил и которым восхищался. Они нравились ему все, но чем они были внушительнее и роскошнее, то есть чем более мирской характер носили, тем больше он любил их.
В этот час церковь была пустынна. Марчелло подошел к алтарю, а потом, приблизившись к одной из колонн правого нефа, посмотрел на длинный ряд плит, которыми был вымощен пол, и попытался забыть о своем росте и представить, что глаза его, как у муравья, находятся на уровне земли: каким огромным казалось тогда пространство пола, увиденное в такой перспективе, настоящая равнина, вызывающая головокружение. Потом он поднял голову, и взгляд его, следя за слабыми бликами света, вспыхивавшими на выпуклой поверхности огромных мраморных стволов, перебегая с колонны на колонну, добрался до входного портала. В этот момент кто-то вошел в сиянии резкого слепящего света: какой крохотной показалась в глубине церкви фигурка верующего, возникшая на пороге. Марчелло прошел за алтарь и стал рассматривать мозаику абсиды. Его внимание привлекала фигура Христа в окружении четырех святых: тот, кто так изобразил Господа, не питал ни малейших сомнений насчет того, что ненормально, а что нормально. Опустив голову, Марчелло медленно направился к исповедальне, находившейся в правом нефе. Он подумал, что бесполезно сожалеть о том, что он не родился в другое время и в других условиях: он стал таким, каким был, именно потому, что нынешнее время и нынешние условия были иными, нежели те, что позволили возвести эту церковь. В осознании этой реальности и заключалась его жизненная позиция.
Марчелло подошел к исповедальне из темного резного дерева, огромной, соразмерной базилике, успел вовремя заметить сидевшего внутри священника и задернул, спрятавшись, занавеску. Но лица исповедника он не разглядел. Прежде чем встать на колени, Марчелло подтянул брюки, чтобы они не смялись, а потом сказал тихо:
— Я хотел бы исповедаться.
С другой стороны до него донесся негромкий голос священника, который поспешно и искренне ответил, что Марчелло может начинать. Голос, размеренный, густой, низкий бас, принадлежал человеку зрелому, говорившему с сильным южным акцентом. Марчелло невольно представил себе густобрового монаха с крупным носом, у которого физиономия заросла бородой, а из ушей и ноздрей торчали волосы. Он подумал, что священник сделан из того же тяжелого и массивного материала, что и исповедальня, прочно и без затей. Как и предполагал Марчелло, священник спросил у него, давно ли он исповедовался. Марчелло ответил, что последний раз исповедовался еще в детстве, а теперь делает это, потому что должен жениться. После некоторого молчания голос священника, донесшийся из-за решетки, довольно равнодушно произнес:
— Ты поступил очень дурно, сын мой… Сколько тебе лет?
— Тридцать, — ответил Марчелло.
— Ты прожил тридцать лет в грехе, — сказал священник тоном бухгалтера, объявляющего о пассиве бюджета. Помолчав, он заговорил снова: — Ты прожил тридцать лет как насекомое, а не человеческое существо.
Марчелло закусил губу. То, что священник изъяснялся столь фамильярно и так поспешно судил о нем, не выяснив всех подробностей, раздражало его, а мысль о власти над ним исповедника была для Марчелло неприемлема. И дело было не в том, что ему не нравился священник, возможно, порядочный человек, добросовестно отправлявший свои обязанности, или место, где он находился, или сам ритуал. Но тогда как в министерстве, где ему претило все, власть казалась ему очевидной и неоспоримой, здесь у него возникало инстинктивное желание сопротивляться. Тем не менее он с усилием произнес: