Константин Леонтьев
Шрифт:
Такой строгий, патриархальный, основанный на церковных началах идеал был чужд Аполлону Григорьеву. Вместе с тем его не устраивало и присущее западникам отрицание возможности другогоисторического пути для России, восприятие ее как еще одной европейской страны. Леонтьев в своих воспоминаниях о Григорьеве писал, что тот «стоял особняком» — и западники, и славянофилы с их кружковщиной отталкивали его. Это было так похоже на самого Леонтьева! Он тоже не был «своим» ни здесь, ни там. Постепенно он становился ближе к славянофилам по своим взглядам на историю, но слишком многое отделяло его позицию неопределенного деизма и эстетизма от их религиозной философии; более того, Леонтьев еще не отрицал в то время ценности западного опыта для России.
К тому же речь шла не только о теоретических взглядах. Славянофилы — это не только учение, это еще и особые бытие,быт. Показательна в этом смысле семья Аксаковых: это была та самая, скрепленная взаимным уважением,
227
Леонтьев К. Н.Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап. Григорьеве // Леонтьев К. Н.Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 6. Кн. 1.С. 10.
228
Леонтьев К. Н.Полное собрание сочинений и писем: В 12 т. Т. 6. Кн. 1. С. 11.
В быту ему понятнее были западники. Некрасов, как известно, жил в одной квартире с Панаевыми, являясь фактически мужем Авдотьи Панаевой; сам Панаев довольно откровенно рассказал о своей личной жизни в мемуарах; не является секретом запутанная и мучительная история Герцена и Огарева, когда последние дети Н. А. Тучковой-Огаревой носили фамилию и отчество Огарева, но папой называли Герцена; я уже упоминала об абсолютной «несемейственности» Тургенева… Леонтьев был эстетом, и «шалости» Некрасова, конечно, могли у него вызвать брезгливую усмешку, но и на семейных обедах Аксаковых, которые начинались с молитвы и где собирались человек двадцать родных, ему было бы неуютно.
Чувственность слишком много значила в его жизни, потому строгость семейных нравов славянофилов казалась ему излишней («народ наш нравами не строг», — замечал Леонтьев). Личная жизнь Аполлона Григорьева тоже не отличалась строгостью нравов, будучи беспорядочной, богемной, и выпить он любил, и в долговой тюрьме, случалось, сидел… В глазах Леонтьева он был живым человеком, а не монументом нравственности.
На момент знакомства Леонтьева с Григорьевым славянофильский «Московитянин» уже перестал выходить. Аполлон Александрович сотрудничал с «почвенническим» журналом «Время», издававшимся братьями Достоевскими. Этот журнал своим направлением обратил на себя внимание Леонтьева, не случайно он сблизился с одним из его ведущих сотрудников, публицистом, литературным критиком и философом Николаем Николаевичем Страховым. Леонтьев объяснял, почему «Время» было ему близко в ту пору: «Под влиянием отвращения, которое во мне возбуждал „Современник“, я стал ближе всматриваться… в окружавшую меня русскую жизнь… я начинал уже чувствовать в душе моей зародыши славянофильских наклонностей; — но не дозрел еще, не дорос до отвращения к избитым и стертым… формам западной жизни…» [229]
229
Там же. С. 8–9.
«Время» же избегало и крайностей московского славянофильства, и нигилизма западнических кружков. Журнал не отрицал положительного значения некоторых европейскихпо сути заимствований в прошлом России, но скептически относился к будущему Европы. В «Дневнике писателя» Достоевский замечал: «…она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник… подкопан». Такое мироощущение было близко и Леонтьеву.
Вообще, несмотря на отсутствие каких-либо личных контактов и несколько неприязненное отношение друг к другу, между почвеннической позицией Достоевского и консерватизмом Леонтьева можно провести определенные параллели. Убедительно это сделал А. Л. Янов [230] : он показал, что своеобразным генетическим кодом национально окрашенного консерватизма — будь то консерватизм Каткова, Достоевского или Леонтьева — является обращение к материку (потонувшей Атлантиде) «первозданной народной культуры», в котором задана историческая программа народа. Эта «первозданная культура» для Достоевского была ценна своим православием, для Леонтьева же — непохожестью на других, эстетическим своеобразием.
230
Янов А. Л.Три утопии. М. Бакунин, Ф. Достоевский, К. Леонтьев // Двадцать два. Москва — Иерусалим. Тель-Авив, 1978. № 4. С. 191–210.
Итак, Григорьев сотрудничал со «Временем», Леонтьев — хотел с ним сотрудничать, считая этот журнал наиболее близким своей позиции. Увидев в один прекрасный весенний день Григорьева на Невском проспекте, Леонтьев решился с ним познакомиться и попросил своего спутника, литератора В. В. Крестовского, представить его Аполлону Александровичу. Григорьев понравился Леонтьеву даже внешне — полный, добрые глаза, нос с горбинкой, бородка, длинный сюртук и неторопливые движения; он был похож на умного русского купца из пьес Островского, узнаваем и самобытен, не пошл.Они разговорились и зашли в Пассаж, где товариществом «Общественная польза» (для которого Леонтьев переводил статьи) был устроен зал для публичных лекций и в холле которого можно было спокойно поговорить. Леонтьев с одобрением отозвался о статьях Григорьева, не преминув заметить, как они диссонируют с «позитивным» духом времени, когда всё меряется практической пользой и служением «прогрессу». Григорьев задумчиво ответил;
— Люди не должны жить для одних удобств, жить надо и для прекрасного… То, что прекрасно в книге, — прекрасно и в жизни, даже если оно неудобно…
Леонтьев загорелся: его эстетизм нашел сторонника!
— Но если так, то век Людовика XIV со всеми его мрачными, но пышными сторонами прекраснее, чем современная Голландия или Англия? — высказал он собеседнику давно вызревшую в голове мысль, проверяя свое первое впечатление от беседы.
— Да, разумеется! — Григорьев нисколько не испугался такого вывода Леонтьева.
— А если бы пришлось кстати, стали бы вы печатать такие мысли?
— Конечно, — отвечал Григорьев, — так и надо теперь писать!
С этого началось общение Леонтьева и Григорьева. Они почувствовали друг в друге нечто родственное — недаром в статьях Григорьева можно найти такие определения, которые Леонтьев признал бы «за свои»: «цветная истина», «растительная поэзия», «чутье и радость жизни», «цвет и запах эпохи»… Правда, Леонтьев напечатать во «Времени» ничего не успел: он отдал туда две статьи, но в 1863 году журнал был запрещен.
Аполлон Александрович редактировал еще и другое еженедельное издание — литературную газету «Якорь», где печатал свои необычные статьи: в защиту юродивых, о необходимости «почвы» для произведений искусства, о народах как организмах… Леонтьев читал эти статьи и не раз мысленно соглашался с их автором. Но и в «Якоре» ему тоже напечатать ничего не удалось — показанная им Григорьеву статья оказалась велика для газетного формата.
После первой встречи Леонтьев еще несколько раз встречался с Григорьевым, хотя настоящая дружба не успела зародиться: вскоре Леонтьев покинул Петербург, а через год Григорьева не стало — он умер от удара, 42-летним нестарым человеком, так и не оправившись после очередного запоя.
Лет через пять Леонтьев написал о нем воспоминания, которым придал вид письма, чтобы они носили более личностный характер (и чтобы осторожному редактору не пришлось брать на себя ответственность «за иные дерзости» [231] ). Это «письмо» он послал Страхову для публикации в 1869 году, но оно так и не увидело свет. Страхов не только не напечатал его в своей «Заре», но и не передал текст в другой журнал, хотя Леонтьев — после двух лет ожидания публикации — попросил Страхова отдать рукопись в «Беседу». Возможно, Страхов не хотел печатать текст потому, что некоторые характеристики Аполлона Григорьева, с которым он близко сотрудничал, показались ему излишне откровенными и не вписывающимися в «официальный» облик критика. Так или иначе, статья появилась только полстолетия спустя — в 1915 году. А о смерти Григорьева Леонтьев узнал уже в Константинополе…
231
Письмо К. Н. Леонтьева к Н. Н. Страхову // Отдел рукописей Российской национальной библиотеки. Ф. 747. Ед. хр. 17. Л. 11.
Глава 6
СЧАСТЛИВЫЕ ГОДЫ
Общественной жизни, мой друг, здесь нет; а есть дивная… народная жизнь.
На Восток Леонтьев поехал не один — он взял с собой Лизу. Ехали по современным меркам долго: «за Петербургом прусские поля, зелень, чуть покрытая морозом; немки, немцы; Бреславль и его древний собор; ночью в Вене — пуховое одеяло, слуги, которые, по правде сказать, больше похожи на секретарей посольства, чем на слуг; Святой Стефан, Триест…» Путешествие Леонтьевых завершилось в Кандии (так тогда назывался город Ираклион) на острове Крит. Леонтьев был заворожен южной красотой острова, он сравнивал Крит с корзиной цветов, пляшущей на грозных волнах моря. Всё вокруг ничем не напоминало хмурый и слякотный Петербург; про то, что на дворе стоит глубокая осень, говорил только календарь; белесые от солнца греческие домики, казалось, стояли так со времен Геракла, а сильный морской ветер не стихал ни на минуту.