Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3
Шрифт:
Другая блудня достала из кармана большой старинный костяной гребень, каких Владимир никогда не видел, и старательно расчесала почти высохшие волосы, тяжёлой волной опавшие на плечи пальто в пятнах влаги. И, пока не закончила, часто взглядывая в зеркальце, шофёру пришлось терпеливо ждать самого интересного продолжения.
– Учора сам талдычит, еле языком ворочая, што едет на дальнюю просеку за брёвнами и заночует, а возвернётся и уведает, што пала под председателя, застрелит, и угрожающе посмотрел на висевшую у двери старую зброю. Як тильки ушёл, я перш-наперш собрала усе пули и выковыряла з их дробины и жаканы, потом сгоняла к самогонщице, отоварилась бутылкой зверобойного первача, выставила на стол скудную закуску – бульбу да огурцы, переоделась у платье з тесными пуговками, штоб трудно расстегнуть, и стала ждать коханого. Сидеть спокойно не можу – сердце як у колгоспного трактора молотится, бегаю по хате, углы сшибая, скорее, думаю, стямнело бы да усё разом, пропади оно пропадом, и кончилось, як выпадет. И яму невтерпёж – ещё тильки вечернее
Она поёжилась, вспоминая вчерашнее свидание, и потуже запахнула пальтишко, словно защищаясь.
– Як адчынила дверь, так и набросился, тискает усю, лапищами лапает игде попадя, перемогаю, думаю, не убудет, альбо своё трымать. Отбиваюсь, як можу, отпихиваю от себе, отдираю цепкие и липкие руки, почти кричу – и так хочется вцепиться в жирное горло! «Погодь, зазря истратишься и на ночь не хватит, уймись, давай выпьем за мир да любовь». Успокоился враз, обмяк, а от самого самогонкой так и несёт, видать, приложился для храбрости перед приходом. И я успокоилась, вельми добра, думаю, сейчас добавим тебе моего зверобойчика, ты и с копыток, не до любви будет, заборонюсь от гада. А ён господарём за стол, налил себе по привычке стакан до краёв и мене у другий плеснул, як привык собутыльникам-прихлебалам. В пасть вылил як у вядро, помотал башкой, гыкнул от нежаданной силы водки, кинул у рот огурец, давясь и истекая слюнями, зажевал, не соображая враз забалдевшей головой што робить далее, як знов идти на приступ. А я ему для смелости ещё подлила, не жалея, пей, родной, за любовь и ласку, за ночную таску. Вылакал, но держится – здоровый кобель: не працуе и ест от пуза. Говорю, штоб не тянуть время: «Давай, коханый, раздевайся и у постельку, а я – потым». И сама со страху чуть не полстакана выпила. Прояснилось у голове, осмелела. «Кажи», - гуторю, - «пашпорт, давай мяне». Ён пошёл к печи, выпил полведра воды через край, очухался, достаёт из кармана председателевой шевиотовой гимнастёрки пашпорт, повертел у руке, баит з усмехом: «Як договорились: ублажишь – получишь». Снова запрятал заветный документ у карман, повалился на кровать и стал раздеваться, падая со стороны на сторону и путаясь в одёжках. «Дапамаги», - приказывает и ноги в сапогах протягивает. Цягну сапожищи и портки, приговаривая, яки ладненьки и справненьки, и як у нас усё будет ладком, завешиваю яму ухи лжой, штоб про карман гимнастёрки запамятовал. Сопит довольный, грозится: не пожалеешь, я добрый, кали со мной по-доброму, и гимнастёрку дал снять. Воркую, хвалю, яка одёжа справная, як я аккуратно уложу на лавку, штоб не помялась, а сама повернулась к яму спиной, загородила одёжу, выцягнула пашпорт и под скатёрку сунула. Сердце зусим заходится, стукотится бешено от страха, и от радости готова расцеловать пьяную гадючью рожу, пригладить чужую наглую тушу, разлёгшуюся на супружеской кровати. Сейчас, обещаю, приду, ублажу родненького, и дунула со всей силы в лампу, аж яна щёлкнула пламенем и загасла, завоняв керосином. «Давай», - еле плетёт языком, - «иди…» Дозвался, скотина!
Она тихо засмеялась, снова приблизившись к заветному финалу.
– У дверь загрохали с такой силой, што вось-вось выбьют начисто. И председательша за ей визжит, матом кроет и яго, и меня, не забывая и божью мать, и святых. Полюбовник мой испужался, лезет на карачках з кровати, на пол упал, еле сел, ногой в штанину не попадёт, орёт: «Не адчыняй! Усех кончу!» Зверобойчик-то оказался настоящим. Глядя на яго потуги, меня в хохот не ко времени ударило. Штоб ещё смешнее было, зажгла лампу, занавески на окнах сдвинула, а там стёклы снизу доверху залеплены рожами со сплюснутыми носами и жадными глазами. Хохочу, не можу, а ужо не до смеху – дверь не выдержала напору и рухнула у хату, сорванная з петель, а по ей упереди ватаги потоптанных сама прёт с коротким дрыном, и выпученные глаза як у ведьмы зыркают по хате, ищут изменника. Увидела – бросилась к яму, а бабы – ко мне: «Ну як, уставил?» - спрашивают з надеждой, што у их стае прибыток. «Не, – отвечаю громко и со смехом, - «он не можа». «Як не можа?» - взвилась, надвинувшись на мене, ведьма с клюкой, обиженная за мужа. Убачила на столе бутылку, узяла, понюхала и ещё громче: «Опоила! Отравила колгоспное руководство!» - хрясь посудиной об пол – стёкла во все углы брызнули. – «Здоровья лишила мужика, стерва! У Сибир упеку!» - и про сговор забыла: своё завсёды дороже, даже дерьмо. Завыла у голос, жалеючи скота, кормящего вдосыть, сдёрнула одетую штанину и поволокла вон из хаты напрочь отключившегося любимого супруга с дапамогой двух клунь. А я, разъярившись, тоже ору: «Усе вон! По выям вмажу!» - подгоняя ухватом любопытное бабьё, торопящееся вывалиться через лежащую дверь и злобно огрызающееся за то, што не сдалась я.
– Ты и вправду что-то в самогон подмешала? – полюбопытствовал Владимир, не сомневаясь в этом.
– Да чуток травки-сонника, - созналась рассказчица и продолжала, как и не было отравы: - Ушли усе, прибралась я, навела порядок, прислонила дверь к косяку, припёрла доской, собрала узелок вещей, оделась потеплее, приготовила плат, проверила пашпорт у скрыни юбки, грошей трохи, задула лампу и, сомлев, прилегла, не раздеваясь, на застеленную кровать. Разбудил грохот знов упавшей двери и рёв мужа – якая-то сорока у юбке успела на хвосте принести яму весточку о свиданке, не поленилась, подруга. «Игде ты? Убью, сука!» Руками шарится у темноте, пакуль глаза не привыкли, натыкается на лавку,
к кровати ломит. Подхватилась я и, как была простоволосая и без котомки, з другой стороны стола мырзнула у дверной проём и побёгла по вулке. Ужо зорится, прохладно, бежать легко, а куды? Сзади: хрясь! – выстрел, ещё пуще подогнал, народ стал выходить, с интересом наблюдая за соревнованием. Опять: хрясь! И ведаю, што патроны порченые, а усё равно боязно. Соображаю, што у сяле заступы не знайду, выдадут с радостью кату, и побёгла по дороге к шляху, в чащобе за им думала сховаться. Бягу, сердце и лёгкие разрываются, мужик догоняет. Слышу – машина шумит, припустилась из апошных сил, и ты, спасибочки, запынился, спас, слава боженьке.Она насторожённо замолчала, уставившись на пустынную дорогу и ожидая мужской реакции на не безобидную женскую хитрость ради свободы, готовая ко всему, лишь бы только не возвращаться.
– Куда ты теперь? – спросил Владимир, прерывая тягостное неопределённое молчание.
Беглянка оживилась, улыбнулась, поняв, что если и осуждает, то не высадит, не оставит на дороге среди леса.
– Назад, у Германию.
Опешив от несуразности услышанного, Владимир судорожно вдавил педаль стартёра, мотор верного друга взвыл от незаслуженной обиды и вернул водителю самообладание.
– Куда, куда?
Эмигрантка, удовлетворённая произведённым эффектом, рассмеялась и по-свойски подтвердила:
– Не, не ослышался.
Владимир не знал, что и сказать, о чём спросить, как отреагировать на невероятное сообщение колхозной бабы, сбежавшей от мужа и вольготно разместившейся у него в кабине.
– Ты что, была там?
– А то! – утвердительно с торжеством воскликнула непонятная женщина. – Усю войну пробатрачила на ферме.
Владимир с любопытством оглядел бывшую соотечественницу, стараясь угадать её истинное отношение к вынужденному рабству.
– Неужели понравилось?
Она чуть-чуть усмехнулась, не то с горечью, не то с приятными воспоминаниями.
– Ништо. Лепш, чем у колгоспе. Працы, конечно, богато, но дурной, як у нас, няма. Строго, но справедливо, без самодури. Лодырей не держат, а у нас нахлебников больше, чем работников. Воровства нет зусим, а у нас тащат усё, надо и не надо. Пьянства тож няма, а хочешь выпить – иди апосля працы у пивную, у нас же самая пьянь на работе.
Это она верно подметила, зло, но верно.
– А чистота какая… У животины справней, чем в наших больничках. Дома каменные, под черепичными крышами, на века стоят. Ходят усе у шляпах, при галстуках, здороваются. Кажны день кофе з булочкой, сосиски или колбаса, а то и свинина з овощем на обед, а вечером – пиво з рыбой, а здесь? Бульба да бульба! Самогон и то из бульбы. Опухнуть можно.
Никакой здравомыслящий фермер в голодное военное время не кормил, конечно, прислугу, тем более русскую рабыню, сосисками и не поил пивом. Врёт баба, а слушать приятно. По-женски ляпнула сиюминутную правду-выдумку, которая со временем непременно станет ложью. Насмотрелась, намечталась, самой захотелось стать самостоятельной фермершей без наглеца-председателя и придурка-мужа. Нахваталась бабьего лиха, хочется умотать куда-нибудь подальше, хотя бы в коротких мечтах. Типичное безобидное русское враньё - мечта, выдаваемая за реальность. А, в общем-то, и сама не знает, куда податься, где затеряться, чтобы не сыскали и не вернули председателю и мужу. А ведь так и будет. Ещё и засудят за похищение паспорта.
– Не далеко ли собралась? Чем дальше уедешь, тем дольше возвращаться. Заскучаешь на чужбине, саму домой, на родину потянет.
– Николи, - решительно отрезала беженка, - тильки у кандалах.
«Тому и быть», - опять пришла невесёлая и самая верная мысль. По паспорту сыщут, которого так добивалась. Желанный, он стал для неё сыскной метой.
– Родина всё же, - тянул своё шофёр.
– Ну? – она повернулась к нему в недоумении. – Я и не отрекаюсь. Радзима, она и ёсць радзима. Я там родилась, там жила. Так што?
– Тебе больше не хочется там появляться?
– Не хочется, - опять решительно ответила беглянка.
– А потом, когда-нибудь?
Женщина, убегающая из дома навсегда, надолго задумалась.
– Можа быть. – Она уточнила: - Ради любопытства, да и то у глубокой старости, кали время свободное будет. – И ещё уточнила: - Были б живы матка с батькой, али остались бы добрые подружки, но няма ни тех, ни других, а радзима дорога любимыми людьми, не так?
Владимир не знал для себя точного ответа. В её уточнении он услышал недавние доводы Фёдора, которым внутренне сопротивлялся, не имея на родине ни родственников, ни даже более-менее близких знакомых.
– Остались же какие-то памятные природные места, которые захочется снова увидеть, чтобы вспомнить детство, юность? – повторял он Фёдора.
– Яки-таки места? – неподдельно удивилась она, привыкшая к дикой природе. – Вспомню, кали захочется, зачем бачить-то? Як у зверушек и птах?
– Как?
– Усе торопятся скорее покинуть логовище али гнездо и зажить на новом, на своём месте, и николи не вертаются на старое. Тильки слабые долго остаются с родителями. И у людей так: молодых не удержишь, разбегаются, куды вочи глядят, и редко кто возвертается, даже немощные старики не упросят. Если бы нашим селянам дозволили уехать, в три дни никого бы не осталось, и память о колгоспе вытравили бы. Так устроено у Бога: каждый человек, як зверь али птаха, должен освоить, обжить новое место, и оно очень часто, если жизнь сложится, становится роднее того места, где народился. К нему притягивает, там не памятная природа, а памятные добрые люди и дела.