Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
Шрифт:

Войдя в город, нацисты навели порядок. Они организовали пункты раздачи супа и хлеба. На какое-то время жители почувствовали облегчение — прекратились бомбардировки и обстрелы. Дела обстояли скверно, но люди надеялись, что худшее позади, что немецкая оккупация, как и в прошлый раз, закончится поражением Германии.

Бродя по истерзанной врагом Варшаве, Корчак слышал озорной детский смех, доносившийся до его ушей из еще дымящихся развалин, и поражался способности молодых мгновенно восстанавливать силы, их жизнестойкости. «Несмотря на кровавую бойню, вопреки разрушительной мощи человека, сила жизни превозмогает все, — писал он. — После этой войны никто не посмеет ударить ребенка за разбитое окно. Взрослые будут проходить мимо детей, опустив головы от стыда».

Краткий период спокойствия закончился новым потрясением: немцы развязали террор против поляков и евреев, начались варварские расправы

на улицах, аресты, казни. Евреев сгоняли в трудовые команды, поляков увозили на принудительные работы в Германию. Немцы реквизировали ев-рейские предприятия и магазины, закрывали еврейские школы. Когда 17 сентября в Польшу неожиданно вошли русские войска, страна снова оказалась разделена: в соответствии с секретным соглашением в рамках пакта о ненападении Молотова — Риббентропа восточная часть Польши досталась Советскому Союзу, западная — Германии.

Большинство филантропов Общества помощи сиротам либо бежали из Польши, либо у них отобрали все имущество, а банковские счета заморозили. Несмотря на все более мрачную атмосферу в городе и опасения за свою безопасность, Корчак продолжал ходить по Варшаве в поисках продуктов для приюта в польском военном мундире, хотя и без знаков различия. Его уже узнавали в офисах юденрата, еврейского совета, учрежденного немцами для взаимодействия с еврейской общиной. Кроме того, он регулярно посещал CENTOS, еврейскую организацию социального обеспечения детей, где некогда работала Стефа. Когда все старались оставаться как можно менее заметными, фигура Корчака в польском мундире вызывала тревогу. Авраам Берман, директор CENTOS, вспоминает: «Мы были страшно напуганы и спросили его, зачем он носит мундир. «Для меня, — ответил Корчак, — не существует немецкой оккупации. Я горжусь званием польского офицера и буду носить то, что хочу». Мы пытались объяснить, что дело не в наших личных чувствах, а в том, что его появление в мундире может нанести вред организации, которая выполняет важные общественные задачи, но наши доводы не смогли его убедить».

Когда Неверли выказал удивление, увидев его в мундире, Корчак сказал, что любит форму ничуть не более, чем раньше, но носит ее в знак протеста. С тем же упорством Корчак не носил белой повязки с голубой звездой Давида, которая была 1 декабря 1939 года объявлена обязательной для всех евреев старше одиннадцати лет. Он не только полагал унизительным для еврейского символа служить знаком позора, но и не мог позволить нацистам лишить его принадлежности к польскому народу, поставив на нем печать исключительной принадлежности к еврейству. «Как учитель я ставлю вечные законы выше преходящих людских», — писал он когда-то, и не изменил этого убеждения.

Корчак любил потчевать друзей историями о том, как он вел себя, когда немецкие офицеры с подозрением разглядывали его на улицах. «Я начинал петь во весь голос, раскачиваться, как будто лишился рассудка, и тогда они брезгливо проходили мимо». Если же Корчак замечал на себе пристальный взгляд немца в кафе, куда он заходил выпить чашку кофе, то начинал «бормотать что-то бессвязное» себе под нос, пока тот не отворачивался. И в то же самое время сам Корчак тоже внимательно рассматривал немцев, патрулирующих улицы, изучал их взглядом клинициста, пытаясь поставить диагноз их ненормальному поведению. Он не верил в классификацию людей по стереотипам (когда Корчак год жил в Берлине, то не мог сдержать удивления, что один из его сокурсников, немецкий студент, постоянно опаздывал на занятия, в то время как студенты-славяне были пунктуальны), но расхаживающие по городу немцы и впрямь казались ему деловыми, бесстрастными чиновниками, озабоченными соблюдением порядка во всех мелочах. И все же это были не те немцы, которых он некогда знал. В их поведении чувствовалась жестокость, по сравнению с которой предыдущая оккупация Варшавы казалась почти милосердной.

Холодная январская ночь 1940 года. Корчак провел ее в заботах о «спайках, переломах, шрамах», но он «жив и все еще бодр и энергичен». Именно такой ночью он начал писать свои мемуары — дело, которое откладывал уже не первый год. «Воспоминания обычно складываются в печальную повесть», — писал он, понимая, что, вслед за известными художниками, учеными, государственными деятелями, уже оставившими свои мемуары, ему предстоит убедиться в крушении многих жизненных планов и устремлений, в том, что главными итогами жизни будут седые волосы, морщины, слабое зрение, скверное кровообращение — короче говоря, старость. И все же, как писатель, он надеялся изложить историю своей жизни несколько иначе — ведь он и прожил ее иначе. Он думал писать воспоминания подобно тому, «как роют колодец» — не начинать с самой глубокой точки, а сверху снимать слой за слоем, пока не обнажатся «скрытые

под поверхностью течения».

Как писал Корчак, там, за стенами, Варшаву топтали нацисты. Они могли ограничить свободу его передвижений, но не в их власти было ограничить свободу духа и поколебать веру в превосходство высшего порядка над порядком, ими установленным: «Ведь в минуты раздумий я не заперт в палате этой печальнейшей в мире больницы — я окружен бабочками, кузнечиками, светлячками, я внимаю солирующему высоко в небе жаворонку, я слушаю хор сверчков. О Господи, Ты милосерден!»

Корчак старался сохранить в неприкосновенности эту территорию в глубинах его души, даже когда целиком был занят поиском пищи для своих детей. И все же следующая запись в его дневнике появилась лишь через два месяца. Вся энергия уходила на борьбу за жизнь воспитанников, снабжение их самым необходимым. Он писал только воззвания о помощи, и необходимость заставила его довести этот жанр до совершенства. Еще за восемь месяцев до начала войны Корчак намеренно выступил в «Нашем обозрении» с провоцирующим еврейскую общину заявлением:

Плохо быть старым, но еще хуже быть старым евреем.

Да и есть ли что-нибудь хуже старого еврея?

Ой-ой-ой — а если у этого старого еврея еще и нет ни гроша?

А если он не только нищ, но и не слишком изворотлив?

Не это ли полный кошмар?

Отнюдь. Что вы скажете о старом не слишком изворотливом еврее, с кучей детей на шее, слабым сердцем и больными ногами, да еще понимающем, что силы его на исходе?

Как и предполагал Корчак, не все находили его новый стиль забавным, но тем не менее эти воззвания приносили пожертвования. После оккупации Варшавы немцами он снова использовал свое мастерство писателя (которому позавидовал бы любой профессионал, занимающийся поиском спонсоров), чтобы растрогать самые черствые сердца. Обращаясь к евреям, проситель заявляет: «Нельзя убежать от истории. Чрезвычайные обстоятельства требуют чрезвычайных усилий ума и сердца, напряжения воли, энергичных действий». Объясняя спасение детей божественным промыслом, он просит «ссуду в 2000 злотых, которые вернутся скорее, чем можно себе представить». (Эта фраза напоминает знакомый почерк короля Матиуша, который требует заем от трех побежденных королей, говоря им: «Hе жадничайте!») На карту поставлена не только судьба приюта, «но и вся традиция помощи детям», и любой, кто не услышит этот призыв, неминуемо расплатится страданиями «нравственного падения» и будет повинен в уничтожении традиции, существующей уже две тысячи лет. Он взы-вал к «еврейской чести», и кто бы захотел взять на себя бремя ее дискредитации?

Такая стратегия, по всей видимости, приносила плоды. Несколько месяцев спустя он добавил постскриптум: «Счастлив отметить, что за немногими исключениями человек есть существо разумное и совестливое. В приюте теперь 150 человек».

В следующем воззвании Корчак писал, что людям лучше отдать что-нибудь ему для приюта, чем ждать, пока немцы все отберут силой. Приходя, он просил не только помощи деньгами, но и адреса обеспеченных знакомых. Воззвания он подписывал: «Д-р Генрик Гольдшмидт (Януш Корчак), Старый Доктор из радиопрограммы».

Эти визиты Корчак по-прежнему совершал в своем мундире, без повязки со звездой Давида, все так же «играя клоуна», поскольку знал, что людям «не нравятся мрачные лица». Иногда он останавливался у входа в кафе, где собирались его друзья, и выкрикивал, как нищий: «Не найдется ли у кого-нибудь немного картошки, чтобы мои детки протянули до весны?» В очереди за кашей он поддразнивал женщину за прилавком, говоря, что она напоминает ему его старшую внучку, в надежде получить чуть больше положенного. А однажды, чтобы сойти с трамвая раньше обозначенной остановки, Корчак прошептал на ухо вожатому: «Будь я юной девушкой, я бы вас обнял за то, что вы замедлите вагон на следующем углу». Обалдевший вожатый со словами «Нет, нет, не надо меня обнимать» затормозил, чтобы избавиться от странного пассажира. А по вечерам, чтобы поднять настроение перед тем, как показаться на глаза Стефе и детям, он шагал по улицам, распевая непристойные песенки времен его военной службы.

Адам Черняков, председатель юденрата, сделал в своем дневнике записи о некоторых клоунских эскападах своего Друга Корчака. Хотя Черняков по профессии был инженером-строителем, он всегда испытывал жгучий интерес к социальному обеспечению детей. Визиты Корчака были для него радостным освобождением от тяжких и мрачных обязанностей.

Далеко не все друзья Корчака чувствовали себя в своей тарелке, наблюдая его шутовство. Леон Ригьер вспоминает, как встревожился, услышав незадолго до комендантского часа звонок в дверь своей полуразрушенной бомбой квартиры. Увидев на пороге Корчака, он с облегчением вздохнул.

Поделиться с друзьями: