Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
Шрифт:

В своем прошении о приеме в кибуц Стефа писала: «Я признаюсь в своей недобросовестности. В течение шести лет я выступала против принятой у нас системы интернатов, но по инерции продолжала там работать». А друзьям в Варшаве шутливо говорила: «Пока я жива, хочу написать книгу «Об упразднении интернатов».

Стефа пришла в восторг, узнав, что в августе у Фейги родился сын. (Она давно убеждала Фейгу родить ребенка, пусть даже без мужа.) Хотя отсутствие визы не позволило ей тут же кинуться к новой матери с младенцем в Эйн-Ха-род, Стефа в течение нескольких месяцев регулярно посылала ободряющие письма Фейге, которая страдала от послеродовой депрессии. «Напрасно ты думаешь, что через это можно пройти без проблем, — писала Стефа, когда малышу исполнилось

два месяца. — Не удивительно, что у тебя сдали нервы. Все эти «святые чувства» и «счастливый дар материнства» так поэтичны только в книгах. Я знала немало чувствительных матерей, которые не могли совладать с шоком от рождения первенца, особенно если они уже были замужем от пяти до десяти лет». Но и сама Стефа нуждалась в утешении: «Милая Фейга, я уверена, твое чувство одиночества постепенно растает, и ты будешь все меньше во мне нуждаться».

Читая в варшавских газетах сообщения о нападениях арабов на еврейские поселения, Стефа испытывала беспокойство за Эйн-Харод. «Боюсь, вы что-то от меня утаиваете» или: «Я чувствую, вы мне не все сообщаете, не хотите волновать» — такие фразы постоянно встречаются в ее письмах. «Для моего спокойствия, пишите мне хотя бы открытки». Фейга реагировала, как взбунтовавшаяся дочка, прерывая переписку и укоряя Стефу в излишней властности. Многие письма Стефы начинались с фраз «Не смей на меня сердиться!» или: «Можешь на меня сердиться, но…» — а потом уже шло сообщение о каких-то делах или посланных подарках. В одной посылке с тремя блузками Фейга нашла характерную записку: «Уверена, они тебе не понравятся — первая из-за цвета, вторая из-за покроя, а третья из-за пуговиц».

С Корчаком Стефа говорила только о сыне Фейги, хотя доктор и не разделял ее привязанности к ней — ведь Фейга открыто выражала свое негодование по поводу того, что Стефа не пользуется достаточным доверием, которое позволило бы ей привести Дом сирот к расцвету. В ожидании визы Стефа нередко вызывалась посидеть с Ромчей, дочерью членов бурсы Розы и Иосифа Штокманов. Ромча родилась в один месяц с сыном Фейги и жила с родителями в чердачной комнате, где когда-то был кабинет Корчака. Роза, которая сама воспитывалась в приюте, заведовала кухней. Когда на свет появилась Ромча, стажеры говорили между собой: «У нас есть ребенок!» Корчак был очарован малышкой и не упускал случая поиграть с ней. Подобно бабушке и дедушке, ослепленных любовью к внучке, они со Стефой сравнивали свои наблюдения над ребенком. А встречались они по поводу вряд ли осуществимых планов. «Не падай от смеха, но я учу доктора ивриту, — сообщала Стефа Фейге. — Я выписываю слова, как они звучат, польскими буквами, а он повторяет их вслух и записывает их звучание своим собственным способом».

В марте 1938 года, уже теряя надежду, что это ожидание когда-нибудь кончится, Стефа получила разрешение на иммиграцию в Палестину. Это была, по ее словам, высшая еврейская награда, которой она когда-либо удостоилась. Она немедленно написала Фейге письмо, в котором спрашивала, следует ли ей помечать постельное белье и как это сделать. Учить иврит она не могла, потому что «голова шла кругом» от массы дел. Да, и Фейга «не должна на нее сердиться», ведь ей не понадобится отдельная комната, просто угол в чьем-нибудь помещении.

Но и получив разрешение, Стефа не чувствовала себя спокойной. «Так трудно оставлять здесь доктора», — писала она Фейге. Стефа пыталась убедить его следовать за ней. «Будь у него другой характер, он мог бы получить участок земли в мошаве от Еврейского национального фонда, поскольку недавно стал его новым членом. Но сейчас он вновь во власти депрессии и ко всему безучастен».

Неминуемый отъезд Стефы, возможно, и послужил причиной депрессии, в которую впал Корчак. Он предупреждал ее, что она не привыкла к безжалостной палестинской жаре, что в пятьдесят два года такие нагрузки даром не проходят. Ее решимость эмигрировать была поколеблена. Она писала Фейге: «Я не похожа на старушек, которые едут на землю Израиля, чтобы там умереть, но все же волнуюсь — как на мне

скажутся климат и другие условия вашей жизни».

И все же Стефа собралась с духом и приготовилась к отъезду. Она уволилась из CENTOS, пообещала писать всем своим воспитанникам из Дома сирот и договорилась, что будет посылать статьи о своей жизни в Палестине в «Маленькое обозрение», где она короткое время сотрудничала после отставки Корчака. Особенно тяжко ей было расстаться с Ромчей — впрочем, ее ждал сынишка Фейги. Больше всего она боялась самого момента отъезда. «Я боюсь слов прощанья и смущаюсь от ожидающих меня приветствий», — признавалась она Фейге.

Стефа уехала, Корчак остался в Варшаве. Политическое положение было мрачным, но Корчак все еще верил, что либеральная часть польского общества и является подлинным лицом страны. Эту веру в нем поддерживали многие поляки, питающие к нему глубокое уважение и презирающие антисемитизм. Близкие друзья на радио были готовы договориться о выделении эфирного времени, если он захочет продолжить серию передач Старого Доктора. Корчак сначала колебался, опасаясь, что «дело может опять плохо кончиться», но затем дал себя уговорить. Темой первых трех передач он выбрал одиночество: «Одиночество ребенка», «Одиночество юных» и «Одиночество стариков».

Подобно Генри Джеймсу, Корчак мог бы сказать, что одиночество для него «самое глубокое чувство» — это гавань, из которой он пускается в плаванье, и гавань, в которую в конце концов приводит свой корабль. Всю свою взрослую жизнь он показывал, сколь одинок ребенок в чужом, взрослом мире, он говорил о случаях «странного, беспокойного одиночества» в юном возрасте, но теперь с наибольшей болью говорил он об одиночестве старого человека, ибо это было его, Корчака, одиночество. Одно дело называться Старым Доктором, но совсем другое — примириться с наступающей старостью.

«Когда приходит одиночество старости? — спрашивает Старый Доктор у древней липы, в которой узнает своего двойника. — С первой седой прядью? С первого удаленного зуба, который никогда не вырастет вновь? С рождения первого внука?» Эта беседа с деревом была его «дневником, исповедью, подведением итогов, последней волей». Он задавал дереву вопрос, который всю жизнь задавал самому себе.

Кто ты? Паломник, бродяга, изгнанник, дезертир, банкрот, отверженный?.. Как ты жил? Сколько земли ты вспахал? Сколько хлебов испек для людей? Сколько посеял семян? Посадил деревьев? Сколько кирпичей пригнал один к другому? Сколько пришил пуговиц? Сколько поставил заплат? Заштопал носков?.. Быть может, ты просто следил вялым оком, как жизнь течет между пальцами? Правил ли ты кораблем, или плыл он по воле волн и ветра?

Одинокие люди со всей Польши присылали на студию тысячи писем, адресованных Старому Доктору. Но хотя Старый Доктор выступал как дерево, пустившее глубокие корни в польскую землю, сам он не отказывался от мысли быть пересаженным в другую почву. «Ничего нового здесь не происходит с тех пор, как пани Стефа уехала», — писал он своему бывшему ученику в Тель-Авив, а потом спрашивал, не знает ли тот пансионата, где Корчак мог бы снять комнату на несколько месяцев.

По завершении серии передач об одиночестве Старому Доктору предложили вести другую программу, которую он назвал «В отпуске». В июне 1938 года он выходил в эфир по понедельникам и четвергам в 3 ч. 45 мин. и вспоминал о встречах с детьми во время различных поездок в горы, на фермы, в деревни на протяжении своей жизни.

Лирическое описание однодневной прогулки на лодке с детьми в одной из этих передач своим волшебным очарованием напоминало бессмертное плаванье Льюиса Кэрролла с Алисой и двумя ее сестрами, совершенное на полвека раньше. «Когда я с детьми, я их сопровождаю, — начал Старый Доктор. — А дети сопровождают меня. Мы можем беседовать, а можем молчать. У нас нет лидера, мы на равных.

Этот час на пристани — наш час, добрый час в нашей жизни. И он никогда не вернется».

Дети от пяти до четырнадцати лет пришли к пристани в сопровождении полных беспокойства матерей.

Поделиться с друзьями: