Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
Ландсберг женат на очень милой женщине, акушерке, приехавшей служить на Сахалин.
И трудно отыскать более нежную пару. Бог весть, нашел бы он в России такое же семейное счастье, какое отыскал на Сахалине.
Так странно смотреть на этих двух людей.
Словно крепко охватившие друг друга, спасшиеся после кораблекрушения.
II
В кают-компании парохода «Ярославль» было шумно и накурено. Пароход пришел в ночь, и теперь, ранним утром, кают-компания была полна служащими, явившимися принимать
– Карл Христофорович Ландсберг.
В поданной мне руке я почувствовал согнутый мизинец. И это прикосновение подействовало на меня, как электрический ток.
Этот мизинец был одной из улик против Ландсберга. Он порезал его, когда резал Власова.
– Я очень рад с вами познакомиться. Губернатор говорил мне, что вы прислали ему телеграмму.
Он говорил очень приятным голосом, в котором звучала любезность.
Высокий, красивый и представительный господин, в усах, с сединой в волосах, но моложавый. Ландсбергу теперь, вероятно, под пятьдесят, но на вид гораздо меньше. Он сохранил моложавое лицо и почти юношески стройную фигуру. Он – сама предупредительность. Быть может, он даже слишком предупредителен, – в нем есть что-то заискивающее; он никогда не говорит иначе, как с любезнейшей улыбкой.
Но когда, пожимая друг другу руки, мы встретились глазами, мне показалось, что я словно нечаянно дотронулся до холодной стали.
Смеется он или рассказывает что-нибудь для него тяжелое, оживлено у него лицо или нет, – у него играет только одно лицо. Серые, светлые глаза остаются одними и теми же, холодными, спокойными, стальными. И вы никак не отделаетесь от мысли, что у Ландсберга такими же холодными и спокойными глаза оставались всегда.
– Тяжелые глаза! – замечали и служащие всякий раз, как разговор заходил о Ландсберге.
– Вы на глаза-то посмотрите! – со злобой говорили не любящие Ландсберга каторжане и поселенцы. – Смотрит на тебя, и словно ты для него не человек.
Пароход привез Ландсбергу для лавочки конфеты и печенье, и Ландсберг, обмениваясь любезными шуточками с господами служащими, очень ловко на пристани укладывал этот воздушный товар, словно подарки вез на именины. Такое странное впечатление производил этот торговец с красивыми, элегантными движениями.
Попрощавшись со всеми, он сел в собственный экипаж и приказал кучеру:
– Пошел!
– Куда прикажете, барин? – спросил кучер из поселенцев.
– Домой!
Ландсберг еще раз с любезнейшей улыбкой раскланялся со всеми, крикнул начальнику округа:
– Так я вас жду сегодня вечерком. Новые ноты с пароходом пришли. Жена нам на пианино сыграет.
И экипаж поскакал.
– А кучер-то у него, как и он, за убийство с целью грабежа прислан! – сказал мне начальник округа. – У нас, батенька, тут много удивительных вещей увидите!
Ландсберг сохранил свой великолепный французский язык и давится, как все сахалинцы, на слове «каторга».
– Когда я был еще… рабочим! – говорит
он, слегка краснеет и опускает глаза.Мы с ним никогда не называли Сахалина по имени, а говорили:
– Этот остров.
Ландсберг через 25 лет тюрьмы и каторги пронес невредимыми свои изящные «гостиные» манеры, но есть нечто поселенческое в той торопливости, с которой он сдергивает с головы шляпу, если неожиданно слышит:
– Здравствуйте!
Это особая манера снимать шляпу, приобретаемая только в каторге.
И по этой манере вы видите, что нелегко досталась Ландсбергу каторга. Бывали-таки, значит, столкновения.
Этому человеку, из окон которого «открывается вид» на пали каторжной тюрьмы, тяжело всякое воспоминание о своем «рабочем» времени.
Когда он касается этого времени, он волнуется, тяжело дышит и на лице его написана злость.
А когда он говорит о каторжанах, вы чувствуете в его тоне такое презрение, такую ненависть. Он говорит о них, словно о скоте.
– С этими негодяями не так следует обращаться. Их распустили теперь. Гуманничают.
И каторга, в свою очередь, презирает и ненавидит Ландсберга и выдумывает на его счет всякие страшные и гнусные легенды.
Служащие водят с ним знакомство, он один из интереснейших, богатейших, а благодаря добрым знакомствам – влиятельнейших людей на Сахалине; но в разговорах о Ландсберге они возмущаются:
– Пусть так! Пусть Ландсберг действительно единственный человек, которого Сахалин возродил к честной трудовой жизни.
Но ведь нельзя же все-таки так! Такое уж спокойствие. Чувствует себя великолепно – словно не он, а другой кто-то сделал!
Так ли это? Один раз мне показалось, что зазвучало «нечто» в словах этого «человека, не помнящего прошлого».
Все стены уютной и комфортабельной гостиной Ландсберга увешаны портретами его детей, умерших от дифтерита. Об них и шла речь.
– И ведь никогда здесь, на этом острове, дифтерита не было… Вольноследующие занесли. Дети заболели и все умерли. Все. Словно наказание.
И, сказав это слово, Ландсберг остановился, лицо его стало багряным, он наклонил голову, и несколько минут длилось молчание.
Это были самые тяжелые минуты, которые мне приходилось провести в жизни.
– Что же это я забыл? Идем чай пить! – овладел собой и «весело» сказал Ландсберг, и мы пошли в столовую, где лакей из поселенцев, во фраке и перчатках, подавал нам чай.
Это был один-единственный раз, когда «нечто» словно поднялось со дна души. А часто Ландсберг ставит собеседника прямо в неловкое положение. Это когда он говорит о «распущенности»… рабочих.
– Здесь, на этом острове, Бог знает что делается. Убийства с целью грабежа каждый день. Убийства с целью грабежа! И с такими господами еще церемонничают.
Иногда Ландсберг приводит действительно в недоумение.
– Не собираетесь в Россию? – спросил я Ландсберга.
– Хочется съездить, матушка-старушка у меня есть. Хочет меня перед смертью еще раз повидать. А совсем переезжать – нет. Тут займусь еще. Должен же я с этого острова что-нибудь взять. Недаром же я здесь столько лет пробыл.