Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
– Как так – без помощи врача?
– А так в те поры было. Ставят в два ряда солдат с палками, привяжут к такой тележечке и везут. А они-то палками по спине рраз, рраз! И возят, покеда все, к чему сужден, не получишь. Он уж мертвый лежит, а его все рраз, рраз! Потому без помощи врача. А ежели с помощью, так доктор рядом идет. Видит, что человек в беспамятство приходить стал, скажет: «Стойте!» спирту даст понюхать, и потом опять начнут. За руку возьмет, на часы посмотрит. «Можно, – скажет, – еще сотню!» А как увидит, что человек совсем плох, сейчас же приостанавливает, и человека в гошпиталь.
Затем палок, плетей и розог Матвей Васильевич получил неисчислимое количество.
– На траву я все ходил! – улыбаясь, говорил он.
– Как «на траву»?
– А так, зиму ничего, маячу в тюрьме. А придет весна, на траву и потянет. И бегу. Так кое-где лето шляюсь, в работниках служу. А осень придет – опять по тюрьме скучно станет. К товарищам иду. Сейчас мне и плети, либо палки, с прибавлением сроку.
Так этими отлучками «на траву» Матвей Васильевич и набил себе три бессрочных каторги.
– А по манифестам тебе сбавки не было?
– Какие же мне манифесты? У меня три бессрочных.
Все, что происходило в мире, неслось мимо этого человека, знавшего только тюрьму, плети, розги. Так он и жил, весной тоскуя по воле, осенью возвращаясь в тюрьму:
– Все-таки кормят!
Кроме бесчисленных побегов, за Матвеем Васильевичем никаких других преступлений не было. Человек он был честнейший: сами же служащие давали ему деньги – и иногда по многу денег – на покупку материалов, и никогда он не пользовался ни копейкой.
– А бегать – бегал. И окромя весны. И все через водку!
Трезвый – ничего, а напьюсь – сейчас у меня первое: бежать. Сбегу, напьюсь – попадусь! Пьяница я, ваше высокоблагородие!
Через водку мы с Матвеем Васильевичем и поссорились.
Друзья мы с ним были большие. Сколько раз, изнуренный сахалинской «оголтелостью», сахалинской «отчаянностью», спрашивая себя: «Да есть ли мера человеческому страданию и человеческому падению?» – боясь сойти с ума от ужасов, которые творились вокруг, – я приходил к этому старику и отходил душой под его неторопливую старческую речь. Он все пережил, все перестрадал, – и, старый старик, смотрел на все, вспоминал обо всем с добродушной улыбкой. Сколько раз, глядя на эту милую, кроткую улыбку человека, душа и тело которого половину столетия так мучилась, я спрашиваю себя:
– Есть ли мера благости и кротости и доброты души человеческой?
Эта дружба поддерживалась маленькими услугами: каждое утро Матвей Васильевич ходил ко мне на кухню, и кухарка должна была поднести ему чайную чашку – непременно чашку, это была его мера – водки. Спрашиваю как-то:
– Был дедушка?
– Никак нет-с, – отвечает кухарка. – Он уж несколько дней как не ходит!
Пошел справиться: уж не заболел ли. Матвей Васильевич нехотя и сухо со мной поздоровался.
– Да что с тобой, Матвей Васильевич? За что ты на меня сердишься?
– Что уж… Ничего уж…
– Да скажи, в чем дело?
– Что уж там! Ежели
ты для меня, для старика, чайной чашечки водки пожалел, что же уж…Оказывается, кухарка, глупая и злая баба, почему-то вдруг вместо обычной чашки водки поднесла Матвею Васильевичу рюмку:
– Все пьют из рюмки, а ты что за принц такой! Много вас тут найдется чашками водку хлебать!
Матвей Васильевич отказался и ушел:
– Я всю жизнь чашечкой пил!
И решил, что это мне для него водки стало жаль.
– Матвей Васильевич, Богом тебе клянусь, что я не знал даже об этом! Да приходи ты, четверть тебе поставлю, стаканами хоть пей – на здоровье!
– Нет, что уж… Пожалел… Чашечку водки пожалел… А я из-за нее, из водки, всю жизнь на каторге маюсь… А ты мне чашечку пожалел…
И на глазах у старика были слезы. Он и смотреть на меня не хотел.
Почувствовав приближение смерти, Матвей Васильевич явился в Александровский лазарет и спросил главного врача Л.В. Поддубского.
– Умирать к тебе пришел. Ты мне того… и глаза сам закрой, Леонид Васильевич!
– И полно тебе, старина! Ты еще на траву в этом году пойдешь!
– Нет, брат, на траву я больше не пойду.
– Да что ж у тебя болит, что? А?
– Нет, болеть ничего не болит. А только чувствую, смерть подходит. Ты уж меня того, положи к себе… И глаза сам закрой, Леонид Васильевич!
Желание старика исполнилось.
Окруженный попечениями, пролежав в лазарете два дня, он тихо и безболезненно скончался, словно заснул, от старческой дряхлости. И при последних минутах его был, глаза ему закрыл Л.В. Поддубский.
Так умер дедушка русской каторги.
Однажды доктор Н.С. Лобас дал Матвею Васильевичу бумаги, чернил, перьев:
– Дедушка, ты столько помнишь. Что бы тебе в свободное время сесть да и записать, что припомнишь. Свое жизнеописание.
– А что ж! С удовольствием! – согласился Матвей Васильевич и на следующий день принес назад бумагу, перья, чернила и четвертушку бумаги, с одной стороны которой было написано.
– Вот. Написал.
– Что?
– Жизнеописание.
И он подал четвертушку:
«Жизнеописание сс. – каторжного Матвея Васильева Соколова. Приговорен к трем бессрочным каторгам. Чистой каторги отбыл 50 лет. Получил:
Кнута – 10 ударов.
Плетей – столько-то тысяч.
Палок – столько-то тысяч.
Розог – не припомню сколько.
Сс. – каторжный Матвей Соколов».
– Все жизнеописание?
– Все.
Святотатец
Усталый, разбитый, измученный, пробирался я чрез тайгу с моим проводником, сссыльнокаторжным Бушаровым.
Бушаров стоит того, чтоб сказать о нем несколько слов. В ссоре его называют:
– Каин!
Он убил родного брата с целью грабежа. Убил при таких же точно условиях, как ехали мы теперь с ним: в глухом лесу. Убил потому, что у брата, как у меня, были деньги. Я взял Бушарова в проводники потому, что он, прежде чем остепениться, много раз бегал и знал сахалинскую тайгу как свои пять пальцев. За мной этот братоубийца, грабитель и бродяга смотрел так, словно я был стеклянный. Словно боялся, что я вот-вот разобьюсь вдребезги.