Козленок за два гроша
Шрифт:
Шмуле-Сендер молчал и в уме переделывал мир: превращал в рыб евреев и литовцев, русских и татар, грузил на пароходы этот диковинный американский «ол райт», сжигал все виселицы, выпускал из тюрем всех узников, разгонял всех судей, менял панталоны и штиблеты, носил на обеих руках часы фирмы «Бернар Лазарек и сын», покупал впрок для своей лошади овес, открывал в Вильно одиннадцатый базар и сорок шестую синагогу.
— Я загадал желание, — сказал он Эфраиму.
— Какое желание? — снизошел каменотес.
— Если мы въедем в Вильно утром… на рассвете… до того, как погаснет последняя звезда… твоего Гирша помилуют.
Лошадь
Когда они въехали в Вильно, день только занимался, и оттого, что желание Шмуле-Сендера сбылось, его и Эфраима охватило какое-то радостное волнение.
— Ерушалаим де Лита! — воскликнул Шмуле-Сендер. — Литовский Иерусалим! Здравствуй!
И он поклонился.
— Поздоровайся с городом, Эфраим!
Тот склонил голову.
— Что за красота! Только ради этого стоило родиться! Смотри!
Шмуле-Сендер поворачивал голову то вправо, то влево, что-то восторженно бормотал не то городу, не то лошади, не то своему сыну Берлу, и все они — и лошадь, и город, и Берл — как бы шептали ему в ответ долгожданные, сокровенные слова, над которыми со всех сторон плыл могучий звон колоколов, зовущих прохожих к заутрене.
Эфраим слышал, что на свете есть большие города, но чтобы на земле были такие большие, как Вильно, он представить себе не мог.
Все поражало его: и беззаботные прохожие, сновавшие туда-сюда, словно никогда не были обучены ремеслам, и их странные, невиданные дотоле одежды — монашеские рясы, роскошные военные мундиры, шляпы, похожие на перевернутые миски; и городовые со спесивыми бляхами, и пролетки с поднятыми верхами, и длинные, бесконечные улицы, втекавшие одна в другую, как речки в половодье в Неман; и бесчисленные костелы и церкви, состязавшиеся в своем великолепии, но особенно будоражили воображение многоэтажные каменные дома, как бы громоздившиеся друг на друга и надменно рвавшиеся в небо.
Как же люди ухитряются на такой высоте жить? Как хорошо, что на кладбище нет этажей.
Неужели и Шахна живет в таком доме?
Эфраим войдет к нему, а у Шахны — крест на шее, и икона в углу, и жена-иноверка.
Хватит с него, Эфраима, Эзры!
— Ты хоть знаешь, где эта улица — Большая? — спросил он у Шмуле-Сендера.
— Нет. В Вильно все улицы большие. И эта, и та, — ответил возница.
На углу телега остановилась.
— Не скажете ли, добрый человек, как нам проехать на Большую улицу, — обратился Шмуле-Сендер к уличному торговцу, торговавшему нитками, пуговицами, иголками и прочей мелочью.
— Что за люди! — воскликнул торговец. — Целый день стоишь и ждешь, когда кто-нибудь к тебе подойдет и спросит: «Почем?» А они спрашивают, как проехать на Большую улицу! Наверно, думают, что меня кормят ответы.
Шмуле-Сендер охотно купил бы у него и ответ, и моток ниток — хоть их из Вильно Фейге привезет, — но в кармане не было ни гроша.
— Поедете сперва направо, потом налево, потом снова налево, потом направо… — затараторил торговец. — Потом вниз до Трокской. А оттуда до Большой один шаг.
— Спасибо, — сказал старик Эфраим и про себя решил, что, когда разживется
деньгами, обязательно придет на этот угол, к этому желчному терпеливому торговцу, и купит у него на полтинник всякой всячины. А если повезет и Гирша помилуют или сошлют на каторжные работы, он, Эфраим, расщедрится на целый рубль!Лошадь громко цокала копытами по мостовой. Шмуле-Сендер долго плутал по городу, пока наконец через горловину Трокской улицы не въехал на Большую.
Старик Эфраим нашарил за пазухой кисет, достал смятый листок с адресом, поднес к глазам и, волнуясь, облизывая пересохшие губы, неумело и виновато, как в хедере, прочел:
— Восемь…
— Что восемь? — осведомился Шмуле-Сендер.
— Дом восемь…
— Ты иди один, — промолвил Шмуле-Сендер. — А я пока лошадь пристрою.
Ему не хотелось мешать Эфраиму. Пусть побудет наедине со своей радостью. Долгожданная, нечаянная радость похожа на невесту — она застенчива и целомудренна, не терпит посторонних глаз, ищет себе укромный уголок и там, не стесненная ничем, царствует и зачинает другую, новую радость. До этого порога, до этой Большой улицы в этом большом городе Вильно все было просто. Все они: и Шмуле-Сендер, и Авнер, и старик Эфраим — составляли как бы одно целое, были одной плотью и одной кровью. Только смерть могла их разлучить. Смерть или такая разлучница, как радость.
Он, Шмуле-Сендер, на Эфраима не в обиде. Будь на месте Шахны белый счастливый Берл, он тоже уединился бы с ним. Жаль только — одному придется до Мишкине добираться. На дорогах неспокойно: разбойники рыщут, беглые солдаты; можно и не доехать. А тут, в Вильно, ему больше делать нечего — во все сорок пять синагог не сходишь, на всех десяти базарах не побываешь. Шмуле-Сендер отдохнет немного и, уповая на господа бога, двинется восвояси.
— Погоди, — сказал ему старик Эфраим. — Шахна даст тебе немного денег. Купишь своей гнедой овса.
— Иди, иди, — отнекивался возница. — Нет лучшей лошади, чем радость. Радость не то что в телегу — в поезд может впрячь, и потащишь, припеваючи…
— Какая тут, Шмуле-Сендер, радость! — вздохнул Эфраим.
И он, не оборачиваясь, зашагал к дому.
Шмуле-Сендер с какой-то виноватой завистью смотрел ему вслед, почесывая себя кнутом за ухом, где, видно, была затканная паутиной полупустая кладовая его мыслей.
Никогда еще белый счастливый Берл не казался таким далеким, как в эту минуту. К горлу подступила теплая пасхальная галушка, которую он никак не мог проглотить, глаза предательски заблестели, но Шмуле-Сендер до хруста сжал кнут и снова уставился на дом номер восемь.
Никуда он, конечно, без Эфраима не уедет. И не потому, что боится разбойников или беглых солдат, а потому, что иначе и быть не может. Всю жизнь — даже на русско-турецкой войне — вместе и вдруг врозь?
Эфраим встретится с сыновьями, насытится любовью или печалью и повернет оглобли обратно.
Шахна даст отцу на дорогу рубль-другой, и они, попрощавшись с литовским Иерусалимом, покатят назад в Мишкине, в свой Иерусалим.
Не спуская глаз с дома Шахны, Шмуле-Сендер вдруг ни с того ни с сего принялся думать о смерти. Когда он умрет, думал он, никто в его яму не бросит ни горстки корицы, ни пригоршни изюма, никто не завернет в его саван ни шила, ни рубанка. Может, Эфраим — если переживет его! — зачерпнет в Немане кувшин чистой прозрачной воды и плеснет в могилу.