Красные сабо
Шрифт:
— Ну молодец, — говорила она, когда я замолкал. — Это ты выучил. Завтра утром, когда встанешь, перечитаешь еще разок.
Потом я разглядывал картинки в учебнике: Верцингеторикс на лошади, со своим щитом и висячими усами; крестьяне за столом вокруг горшка с той самой знаменитой курицей, а в рамочке над ними развеселое лицо короля Генриха. Все они казались мне гораздо более реальными, чем какие-то Даладье и Муссолини.
Как-то вечером отец ворвался к нам в столовую:
— В Париже дерутся! Двадцать человек убито, сотни раненых…
— Но кто же?
— «Королевские молодчики» напали на солдат национальной гвардии. Хотели захватить Палату депутатов!
В газетах замелькали крупные черные заголовки и фотографии: каски, ружья, а вот какая-то странная масса на тротуаре, похожая на неряшливый сверток одежды, из которого торчит окостеневшая рука — значит, это мертвец. Стояла зима. В заледеневшем саду хозяйничали
Однажды февральским вечером «королевские молодчики» устроили свое сборище прямо здесь, в двух шагах от рабочего поселка. Перед залом, где они собрались, столпились возмущенные манифестанты, их становилось все больше и больше, толпа затопила всю улицу, напирала на полицейский кордон, с трудом сдерживавший ее.
Особенно много пришло железнодорожников и заводских рабочих, в спецовках, в каскетках, сдвинутых на затылок, некоторые из них приехали на велосипедах, другие пришли пешком. Зал уже почти наполнился. Иногда какой-нибудь опоздавший протискивался мимо полицейских, предъявив им пригласительный билет, и торопливо взбегал по ступенькам под улюлюканье толпы. Охранники, выставленные «королевскими молодчиками», — здоровенные громилы с серыми нарукавными повязками — стояли по обе стороны двери, кидая на толпу свирепые взгляды. Но и они начали проявлять беспокойство по мере того, как толпа манифестантов росла и сильнее напирала на цепь полицейских, которые медленно отступали. Из гущи толпы неслись крики, которые подхватывали все собравшиеся: «Долой фашизм!», «В тюрьму заговорщиков!» В зале уже началось собрание, слышались голоса выступавших, и возмущенный гул на улице все усиливался, гнев нарастал при виде врага, нагло явившегося в их рабочее предместье с целью провокации. Позже дядя подробно описывал мне происходившее: возмущенные лица, поднятые кулаки, флажки, красные знамена, реявшие в вечернем сумраке. Он говорил, что эта стихийная сила поражала, но также внушала страх. Я помню это место — «Банкетный зал», где устраивались семейные торжества, встречи, дружеские вечеринки. Напротив, по ту сторону улицы, начинались сады и огороды, а за ними луга, спускавшиеся к реке. В тот вечер с реки дул холодный ветер, неся с собой запахи тины и навоза.
Какой-то человек взобрался на каменную ограду и обратился с речью к толпе — он кричал, что эти люди хотят задушить Республику, что рабочий класс не допустит этого, он будет бороться до полной победы. Каждую фразу толпа встречала одобрительным ревом и поднятыми кулаками. Под ее напором заслон был прорван, и полицейские поспешили укрыться за воротами. Охранники на крыльце все еще хорохорились, но и им, очевидно, тоже стало не по себе. Кто-то из них крикнул в толпу: «Агенты Москвы!» Тогда коммунисты вытащили из-под курток ручки от мотыг и пригрозили «излупить этих фашистов». Толпа преобразилась во внушительный боевой отряд, готовый к действиям, со своими вождями, отдававшими приказы, которые молниеносно облетали собравшихся.
И тут Жорж решил, что с него хватит. Это было сильнее его: он не желал быть в лагере тех, кто прибегал к насилию, диктуя свои законы. Таков уж он был, мой дядя Жорж! «Ребята просто озверели, и мне вдруг стало противно. И потом, нас было больше, и мы были настолько сильнее их!..» Разумеется, с такими принципами не делают революцию. Я пытался втолковать ему это позже, уже после войны, когда он мне рассказывал все эти истории и мы подолгу спорили, сидя в его мастерской, но он возражал: если отвечать на насилие насилием, то рискуешь сам уподобиться нападающему, а это чревато ужасными последствиями… «Даже Троцкий… представляю, что бы он натворил, придя к власти!» По этому вопросу мы могли дискутировать до бесконечности — я кричал, что с такими убеждениями ровным счетом ничего не добьешься, что нельзя мириться с несправедливостью, что, в конце концов, бывают и справедливые войны. А он твердил мне о Толстом и Ганди. Я увязал в рассуждениях, оправдывающих насилие, которого в глубине души и сам страшился, а он блуждал в тумане своих утопических взглядов, уводивших его далеко за пределы реальной действительности. Наконец мы оба уставали.
— Ладно, бог с ним… — говорил он.
Положив стамеску, он начинал скручивать сигарету. Иногда я злился на него за упрямство, а он кричал мне: «Ты совсем сектантом стал!» Вернувшись домой, я мысленно продолжал с ним спорить. Что-то
подсказывало мне, что в жизни все гораздо сложнее, чем в теории, я прикидывал так и эдак, чувствуя, что совсем запутываюсь. Мой дядя обладал одним драгоценным умением: разбередить душу, лишить ее покоя.Итак, в тот вечер он почувствовал, что сила берет верх, и тогда он ушел. Когда он вернулся домой, Жермена сидела в кухне и читала. Она подняла на него глаза:
— Ну, как там все кончилось?
Он рассказал ей о толпе, о криках, о ненависти и как он внезапно взял и ушел. Тогда, отложив книгу, она сурово взглянула на него:
— Значит, ты бросил товарищей в беде?
— Я не хочу быть с теми, кто наносит удары.
— А разве те, другие, не собирались тоже наносить их?
Они препирались некоторое время, потом она повернулась к нему спиной, и Жоржу ничего не оставалось, как отправиться спать. Совесть у него была неспокойна, но, убедив себя, что возвращаться все равно уже поздно, он в конце концов заснул.
На следующий день утром кто-то барабанит к ним в дверь. Это Райяр, секретарь ячейки, коммунист, небритый, с серым лицом, с ужасом, застывшим в глазах. Он коротко рассказывает, что накануне все обернулось очень скверно: началась стычка и фашисты стреляли. Серьезно ранен Блези, двадцатилетний рабочий парень. Он упал, обливаясь кровью, и его отвезли в больницу. Райяр сейчас идет туда узнать, как дела, но боится, что случилось самое худшее.
— Я пойду с тобой, — говорит дядя.
По дороге тот рассказывает подробности. По окончании сборища фашисты вышли все вместе, под охраной полиции. Сперва обе стороны обменивались лишь угрозами и ругательствами, а стычки начались дальше, на главной улице и в прилегающих улочках. Некоторые манифестанты запаслись рукоятками от мотыг, а фашисты были вооружены револьверами и дубинками. Вдруг один из них выстрелил, и Блези рухнул на тротуар.
На больничной койке юноша, с закрытыми глазами, бледный как полотно, метался в бреду. Возле него сидела мать, худая женщина в сером платье, и, когда Райяр подошел к ней со словами: «Мы с тобой, товарищ!», она встала, чтобы пожать ему руку. Она называла их обоих «мсье» и рассказала, что пулю удалось извлечь, но сын очень ослабел и плохо провел ночь. Вид у нее был какой-то ошеломленный, но она не плакала.
— Какие варвары эти фашисты! — повторял Райяр. — Да, ему скверно приходится, но вы не горюйте, он скоро поправится.
Мальчик умер несколько дней спустя, и за его гробом шла громадная процессия: в основном рабочие из Монтаржи и Шалетта, но были также и люди в шляпах, и крестьяне, спустившиеся с холмов и оставившие свои телеги на Пати. Прибыли также делегации от Союза коммунистической молодежи и от компартии из Монтеро, Орлеана и даже из Парижа. Местный депутат-радикал, который хотел пойти во главе траурного шествия, был с позором изгнан и вынужден был шагать в общей толпе. Коммунисты кричали: «Отомстим за Блези!», над головами идущих реяли красные и трехцветные знамена, колонны людей двигались через город. Торговцы в тот день закрыли лавки и опустили жалюзи. Смерть и страх мятежа витали в воздухе, но все обошлось, и жандармам, стоявшим на пути шествия, так и не пришлось вмешаться. На кладбище над могилой произносились речи, говорили о погибшем мученике, о варварстве фашистов, о большей, чем когда-либо, решимости продолжать борьбу. Родители, убитые горем, слушали, стоя среди толпы, среди развевающихся знамен, и казались совсем маленькими.
Накануне выборов к нам забегала Алиса, она подсаживалась к кухонному столу и спрашивала отца:
— Ну, за кого голосуем?
— За социалистов, — коротко отвечал он, не вдаваясь в разъяснения.
— Ладно.
Для большей уверенности — я думаю, он боялся, как бы она не напутала, — он записывал ей имя кандидата на клочке бумаги.
— И Мине передай!
— Хорошо.
С моей матерью отец обсуждал и взвешивал достоинства кандидатов-коммунистов и социалистов, но, как правило, они были заодно и, я думаю, голосовали всегда вместе за одного кандидата. Как, впрочем, и все остальные члены семьи. Тут особенно не распространялись о своих мнениях. Все само собой разумелось. Не голосовать же за хозяев или за этих кюре! Так же единодушно вступали в профсоюз: это было ясно как божий день. После многих веков крестьянской жизни, полной унижений, покорности и смирения, которые им проповедовали деревенские кюре, они, попав на заводы, мало-помалу открыли для себя истину, что и они тоже люди и что, объединившись, они могут заставить бояться себя. В нашей семье все началось с деда, порвавшего с церковью, несмотря на сопротивление и всевозможные уловки женщин. Именно он пробил эту брешь и уж наверняка понимал все значение совершенного, ибо упорствовал в своем неверии до самой смерти. Тогда-то и забрезжила надежда, почти недостижимая, часто противоречивая, но после долгой беспросветной ночи и ее бледный свет сулил зарю.