Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красные сабо
Шрифт:

Я вспоминаю о словах. Я открывал для себя какие-то вещи, явления и учился называть их. Были слова свежие, радостные, например сад, смородина, зяблик, роза, лес. Были опасные: нож, собака, паук, змея. Были еще и другие — огромные и мрачные: завод, гудок, катафалк. А еще я знал слова: революция, социализм, Россия, красное знамя… Я не очень-то понимал их, эти слова, которые то и дело слышал из дядиных уст, но всем своим существом ощущал их особый привкус, особое звучание: так звучит мечта; чтобы понять, я спрашивал: «А революция — это что?» Мне объясняли, я кивал, взрослые добавляли: «Погоди, подрастешь и поймешь сам».

И вот в 1936 году эти слова стали разрастаться и взвились к небу, рея на ветру в красном зареве знамен. Мой отец все с большей жадностью слушал новости по радиоприемнику. Еще он ходил

на собрания в «Банкетный зал», а однажды, в воскресенье днем, взял туда и меня. Были флажки, песни, толпа в каскетках, аплодисменты и оглушительные крики, сопровождавшие появление оратора на трибуне. Выступал Блюм, он показался мне огромным и таким непохожим на тех, кто собрался здесь его слушать, в своем двубортном пиджаке, при галстуке, с очками в металлической оправе и элегантной манерой мягко поднимать руку, призывая к тишине. Потом зазвучал его голос, выразительный голос красноречивого оратора, то взволнованно взлетающий, то падающий, прерывистый, почти рыдающий. Оглядевшись, я увидел напряженные лица, блестящие глаза и сразу позабыл о разнице между говорящим и нами. Я услышал знакомые уже слова и другие, непривычные: оплачиваемые отпуска, сорокачасовая рабочая неделя, достоинство, справедливость, прогресс — и часто повторяемое слово «товарищи». Он поднял кверху сжатый кулак. Зал взревел: «Народный фронт!» — и разразился оглушительной овацией. Я взглянул на отца, он, по-моему, даже забыл обо мне. Я потянул его за рукав, тогда он посадил меня к себе на плечи, и я, взлетев над морем каскеток, увидел Блюма, с улыбкой пожимавшего протянутые к нему руки.

Позже, когда на закате мы возвращались домой, отец сказал:

— Если мы победим, он будет нашим президентом, понимаешь?

— Он похож на учителя.

— И верно, только он самый главный и самый добрый учитель.

Отец питал слабость к Блюму: «Он, конечно, не из рабочих, но он все понимает, и у него есть сердце. Он стоит за нас, и ему можно доверять».

Однако он с симпатией относился также к коммунистам: они все из народа, говорил он, даже их вожди — это рабочие, они преданы своему делу и не задирают нос. И все же говорил он о них с какой-то заминкой; теперь я думаю: как это ни парадоксально, он, пожалуй, считал, что они слишком уж похожи на него самого. И, напротив, то, что Блюм, интеллигент, ученый человек, писатель, решил посвятить свою жизнь делу народа, привлекало и трогало отца. В этом была какая-то героическая решимость.

В день выборов он до самой ночи просидел в кухне у радиоприемника. Лежа в кровати, я сквозь дрему слышал хрип, несущийся из репродуктора, взволнованный голос диктора, изредка заглушаемый возгласами отца, и шепот матери: «Прикрути немного звук, ты ему мешаешь спать!» Звук убавляли. Я представлял себе их обоих там, в кухне: мать занята шитьем, отец, сидя у приемника, своим четким почерком заносит в блокнот результаты голосования и подсчитывает голоса. По его тону я понял, что все идет неплохо.

— Знаешь, мы победили! — объявил он мне утром.

Завывал гудок. Отец был уже одет и готовился идти на завод. Я еще не совсем проснулся и никак не мог сообразить, о чем он говорит.

— Кого победили?

— Победили на выборах!

— Ага, значит, у нас революция?

Он рассмеялся, глаза его сияли.

— Почти что так. Теперь все изменится, но надо быть бдительными. — Он весело натянул каскетку. — Ладно, я пошел. Ох и радуются, наверное, наши ребята!

Макая хлеб в кофе, я размышлял о Блюме, о его усах, очках, о его степенной походке доброго и усталого учителя и о революции, которую ему предстояло делать.

В каждой революции, если она бескровна, есть что-то праздничное. Июнь 1936 года был для нас праздником, лишь красная кровь знамен обагрила его. По нашему серому, молчаливому предместью словно прокатилась волна беспечного счастья, на несколько недель вырвав всех из унылой рутины ранних вставаний на работу и ночных возвращений домой. Мужчины заняли и охраняли заводы, а женщины днем носили им туда корзинки с провизией. Обедали все вместе во дворе, устроившись на досках, на мостках. Ходили на собрания не только за тем, чтобы послушать местных ораторов, но и попеть, порадоваться. Иногда в каком-нибудь уголке цеха устраивались танцы под аккордеон.

Да, это была настоящая весна, светлая, голубая пора. Каждый мог гулять, болтать с друзьями, греться на солнышке. Даже коммунисты, руководившие забастовкой, проверяющие пикеты и ораторов и следящие за порядком на заводе, и те заразились всеобщим ликованием. Рабочие принаряжались, идя на демонстрацию в город: мужчины доставали воскресную одежду, надевали новые каскетки и галстуки, женщины выходили в костюмах и шляпках. Это уже не были прежние суровые боевые шествия под грозными взглядами жандармов, но свободный, счастливый бурлящий поток людей, улыбок, знамен и поднятых кверху кулаков. Я рассматриваю фотографии 1936 года: как они отличаются от тех снимков, где рабочие выходят после работы с завода или стоят у станка в цехе, или даже от снимков забастовщиков 1913 года с их напряженными, суровыми лицами, — да, удивительное дело, здесь я вижу одни радостные улыбки. Наконец-то они добились своего правительства, своих министров, их извечные враги были повержены, и весна сверкала радужными цветами надежды.

Вот тогда-то и отворились заводские ворота и я впервые переступил этот порог, держась за руку матери. Будка охранника была пуста и заперта, но нас остановил благодушный стачечный пикет: с десяток рабочих, которые покуривали, стоя у ворот и засунув руки в карманы.

— Можно узнать, куда вы идете, товарищи? Таков порядок!

Мать назвала свою фамилию и объяснила, что несет мужу еду.

— Он в конторе, вон там, в глубине двора.

Один из рабочих погладил меня по голове:

— Я его знаю, твоего отца. Ты на него здорово похож. Ну как, мальчуган, решил обследовать завод? Давай-давай, пользуйся случаем!

К воротам подходили женщины с корзинками, с хозяйственными сумками. Их приветствовали, поднимая кверху кулак, с ними шутили. Девушки в летних платьях прикалывали к корсажу алые розы. По всему заводскому двору небольшими группами стояли рабочие. Одни что-то обсуждали, другие играли в шары, третьи вынесли из конторы столы и стулья и, сняв пиджаки, в одних рубашках, весело шлепали картами.

Мать не выпускала моей руки, мы поднялись по ступенькам, прошли по длинному коридору, встречные люди указывали нам:

— Это вон там, чуть подальше.

Наконец мы отыскали отца в просторной комнате, заставленной столами. Он тоже играл в карты, ворот его рубашки был расстегнут, рукава завернуты. Увидев нас, он встал, представил:

— Моя жена, мой сын, — и, повернувшись к нам, сказал — Обождите минутку, я только кончу эту партию.

Когда он подошел к нам, я спросил, где его контора.

— Да здесь же!

— Здесь?

Я очень удивился, так как думал, что контора — это маленькая, тесная комнатка.

— Да нет, вот он, мой стол. Здесь я и работаю.

И показал мне стол со стопками папок, карандашами, резинками, коробочками перьев: все сложено и расставлено в идеальном порядке — забастовка забастовкой, а отец был большой аккуратист.

— Пошли сходим к Алисе, а потом я покажу вам цеха.

Вот тут-то я и узнал по-настоящему, что такое завод, о котором без конца все вокруг меня говорили, а я слушал со смутной боязнью. В тот день машины, конечно, не работали, рабочие гурьбой стояли, смеясь и болтая, возле длиннющих столов, где были навалены кучи шин, резиновых сапог и прочие начатые и незаконченные изделия. Но нетрудно было себе представить грохот машин, суету, жару и удушливую вонь резины и бензола, наверное вовсе невыносимую, когда включали конвейер. И вот в этих зловещих помещениях, которые своими перекрытиями и грязными стеклами напоминали чердак, люди проводили половину жизни! Я содрогнулся от этой мысли, и страх мой перед заводом впервые обрел четкие очертания. Я глядел на моего отца, на тетю Алису и удивлялся: как они еще могут улыбаться?

Вечером я с тоской спросил у матери, придется ли и мне, когда я вырасту, тоже работать на заводе.

— Не знаю, — ответила она. — Если ты будешь по-прежнему хорошо учиться, то, верно, сможешь стать учителем. Тебе хотелось бы учить детей?

Я сказал: да, конечно, хотелось бы, и почувствовал облегчение от того, что у меня все-таки есть какой-то шанс избежать общей участи. Я буду очень стараться, очень прилежно учиться, я стану ученым! И я принялся с удвоенным усердием листать свой «Ларусс».

Поделиться с друзьями: