Красные сабо
Шрифт:
И сейчас нас окружала растерянная толпа, теснились и напирали легковые машины, забитые матрасами, повозки с впряженными в них першеронами, где сидели, свесив ноги, ошеломленные крестьяне, порой проезжал военный грузовик, откуда выглядывали хмурые, серые лица солдат. То тут, то там автомобиль, опрокинувшийся в кювет или в последнем рывке въехавший в поле, оставив за собой борозду, как от подбитого зверя. Поднятый капот, распахнутые дверцы, из которых вываливались наружу узлы и чемоданы.
— Смотри-ка! — сказала Симона, остановившись около одной из машин. — Какое красивое белье!
И она нагнулась было, чтобы потрогать вышивку.
— Ты что, рехнулась? — закричала Мина. — А ну иди сюда! Не смей трогать!
— Жалко все-таки!
Но она зашагала дальше по обочине, держа за руку Сильвию, а Мина за ее спиной монотонно бурчала:
— Господи, вот несчастье-то!
А мы все толкали наши велосипеды, горло пересохло, пот обжигал лицо, велосипед Эжена, нагруженный сверх меры, иногда опрокидывался. Выругавшись: «Черт бы побрал это чертово отродье!», он поднимал его и выправлял руль. Мина причитала: «Боже мой, как подумаю, что мы все бросили на произвол судьбы: и дом, и сад, и кроликов!» — но чувствовалось, что жалуется она только для виду, да она и сама позже признавалась мне, как ей тогда вдруг стало легко и свободно и как она поняла, что, в сущности, главное в жизни — жить, а все остальное не имеет значения. А потом этот страх, от которого сжималось все внутри, оказалось, что и он в конечном счете не так уж и неприятен. Он тлел в нас слабым огоньком, внезапно разгораясь от нескольких слов, брошенных другими беглецами: «Немцы уже в Лорри. Орлеан горит. Они бомбили мосты. Они расстреливают мирных жителей. Но их остановят на Луаре!» Преувеличенные, но якобы достоверные, раздутые паникой слухи сбивали нас с толку и заставляли то ускорять шаг, то колебаться, стоит ли идти дальше. И все же мы шли вперед — единомышленники, почти пленники этой массы, устремлявшейся к реке. Впрочем, самолеты мы видели только издали, да и то надеялись, что они были французскими. Изредка до нас доносились глухие раскаты, но мы не были уверены, канонада это, бомбардировка или же то взрывались склады с горючим. Ничего по-настоящему трагического или кровавого в этой неразберихе мы не наблюдали, если не считать вечера первого дня, когда над нашими головами на бреющем полете с воем пронесся самолет и в закатных лучах солнца я явственно увидел на его серых крыльях огромную черную свастику. Он спикировал на дорогу, и мы гурьбой бросились в канаву, уткнувшись носом в землю с бешено колотящимся сердцем. Сильвия заплакала, какая-то старуха закричала, я прижался к отцовской ноге, а перед моими глазами медленно вращалось колесо опрокинутого велосипеда. Мы ждали взрыва, но самолет со свистом пронесся над нашими головами, не обратив на нас внимания, и исчез.
Когда стемнело, мы сошли с дороги и устроились на ночлег на лугу под стогом сена. Мужчины вытащили из стога несколько охапок, и мы улеглись на них, укрывшись одеялами. Вокруг в темноте бродили какие-то тени, ощупью отыскивая себе убежище на ночь. Кто-то кого-то звал, слышался шепот, порой приглушенные ругательства, потом шаги удалялись в сторону поля, откуда доносилось ржание лошади.
— Ты, наверное, устал, — сказала мне мать. — Мы ведь столько прошли с утра!
— Да, устал немножко. А завтра мы пойдем дальше?
— Конечно, так что засыпай поскорей. Набирайся сил!
— А Луара далеко еще?
— Километров двадцать пять — тридцать. К вечеру должны дойти. Не бойся, все будет хорошо. Вот перейдем Луару и отдохнем на другой стороне, в Солони.
Я попробовал представить себе Солонь, страну лесов, озер и ланд, может быть, хоть туда война не дойдет. В лунном свете я видел профиль матери, склонившейся ко мне, и думал: как все-таки странно, что мы все очутились здесь и спим на соломе, под открытым небом.
Мать поплотнее укутала меня одеялом.
— Не раскрывайся. Ночи еще холодные. Засыпай поскорей!
И она устроилась рядом со мной, а я долго еще лежал без сна, слушая неразборчивую перекличку голосов в темноте и ворчание моторов на дороге. В поле робко запела цикада. С тихим шорохом проносились в воздухе летучие мыши. Дядя Эжен давно уже храпел, надвинув каскетку на самый нос. Я пытался представить себе, на кого похожи немцы, гнавшиеся за нами по пятам, наверное, на ужасных чудовищ, раз от них бежит пол-Франции. То они виделись мне в остроконечных касках, как на фотографиях из журналов времен первой мировой войны, то сеющими смерть гусарами и уланами 1870 года, какими они представали в рассказах моей бабушки. Но мне было известно, что теперь у них на вооружении мощные военные машины. Спят ли они ночью или же продолжают гнаться за нами, как хищные звери за добычей? И что мы будем делать, если тот знаменитый мост, на который вот уже несколько дней уповают все беженцы, тоже разрушен? Я чувствовал, как захлопывается ловушка, но наконец, измучившись от всех этих мыслей, заснул.
Утро встречает нас такой же
солнечной погодой, но идиллия окончена: на рассвете, едва мы просыпаемся, над нами с яростным воем проносятся самолеты — они летят на юг и там, у реки, внезапно спикировав, обрушивают на берег свой бомбовый ураган. Потом они улетают, оставив на месте взрыва черный султан дыма, который, извиваясь, поднимается вверх и заволакивает все небо. Чем дальше, тем гуще становится толпа беженцев, а давка все сильнее, так как к мосту сходятся сразу несколько дорог. Оборванные, грязные солдаты уверяют нас, что мост еще цел, но вряд ли долго продержится: уж если немцы за него возьмутся, вот будет побоище, черт побери! Повсюду в кюветах валяются брошенные исковерканные машины с разбитыми стеклами, а в поле горит большой грузовик-цистерна, черно-багровое пламя лижет ближайшие колосья и выбрасывает клубы едкого дыма, от которого першит в горле. Мы медленно продвигаемся вперед, пригнувшись к велосипедам, то и дело проваливаясь в рытвины и сталкиваясь с «ситроенами», набитыми офицерами, машины тщетно пытаются пробраться сквозь эту плотную толпу. Один из офицеров, высунувшись из машины, с непокрытой головой, с блестящими позументами на погонах, кричит:— Разойдитесь! Пропустите! Дайте проехать вперед, у нас приказ!
Он кричит таким хриплым, таким страшным голосом, что толпа расступается, пропуская автомобиль, который с трудом проезжает, поднимая тучи пыли, смешанной с дымом. Потом опять раздается вой самолета — он проносится совсем низко над нашими головами, мы бросаемся на землю и на этот раз слышим стрекот пулемета, свист пуль, крики и стоны, а самолет пролетает дальше, и пулемет продолжает бить по толпе.
— Вы целы? Все живы? Бежим, пока он не вернулся! — кричит мой отец, и мы, пригнувшись, бежим по проселку к ближайшему леску, который зеленым островком стоит среди моря дыма.
И вот тогда-то я вдруг увидел, что по полю, ставшему сплошным пожарищем, к нам несутся лошади. Они мчались с бешеной скоростью, но каким-то странным, сбивчивым галопом, с прерывистым ржанием, похожим на стон. Они скакали, взрывая землю копытами, и когда оказались совсем близко, дым внезапно рассеялся, и я, содрогнувшись, увидел, что их обгоревшие тела превратились в сплошную багровую рану. Жеребец, мчавшийся впереди, показался мне великаном, он дико тряс головой, на которой догорали остатки гривы, на месте глаз у него было кровавое месиво. Я завопил, рядом закричала моя мать и другие женщины. Отец схватил меня и потащил к деревьям, но ослепшие лошади, то ли расслышав наши крики, то ли почуяв препятствие на своем пути, замедлили скачку, на миг сбились в темную неясную массу и помчались в другую сторону, оставляя за собой невыносимый запах паленого волоса и горелой кожи.
Я помню, что в тот день к вечеру, когда мы, еле живые, среди чудовищного столпотворения наконец перебрались через Луару, перед нами то и дело возникали сцены еще более трагичные: несколько трупов, лежавших на пригорке — люди как будто спали в траве, старый квартал городского предместья, весь охваченный пламенем, страшная давка на мосту, которая, случись в ту минуту авианалет, мгновенно обернулась бы кровавой бойней, — однако то видение заживо горящих лошадей долго еще терзало меня по ночам, вторгаясь в мои сны, и до сих пор воплощает для меня весь ужас войны.
Да, теперь я воочию увидел ее — войну, ощутил ее дыхание, когда мы, спотыкаясь, задыхаясь от бензиновой вони и горького дыма, преодолевали последние метры моста. И я вспомнил дядю Жоржа, он так часто говорил мне о войне, что самое это слово вонзилось в меня, точно длинный шип, который, по правде говоря, мне так и не удалось вырвать. Наверное, в эти часы дядя тоже скитался где-то по дорогам, блуждая среди пожаров и бомбежек, — совсем как во время прошлой войны, той, «первой», о которой он так много рассказывал мне: лошади, обезумевшие от артиллерийских разрывов, несутся, не разбирая дороги, повозка кувыркается по рытвинам, а сам он стоит в ней, широко расставив ноги, как возница на римской колеснице, и, полумертвый от страха, пытается успокоить и сдержать взбесившихся животных.
— Какое же дерьмо эта война! — восклицал он, отставляя сабо на верстак. — Что мы сделали немецкому народу или что он сделал нам? Ничего. Мы просто пушечное мясо — и те, и другие! Но, понимаешь, есть люди, которые оборачивают это себе на пользу!
Для него дело было яснее ясного, он доставал с полки засунутые между банками с гвоздями и лаком экземпляры газет «Либертэр» или «Патри юмэн».
— Вот, держи, прочтешь и увидишь.
И я читал их, сев у окошка, затянутого паутиной, пока дядя орудовал своей стамеской, вырезая сабо, уперев колено в верстак.