Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Красные сабо
Шрифт:

Зерно приходилось молоть в старой кофейной мельнице, зажимая ее между колен. Это была долгая, нудная работа, занимавшая все наши вечера. Потом моя мать выпекала в печке тяжелый, темный хлеб, который с трудом можно было разжевать. Снега наметало все больше и больше, а так как в то время много говорили о России, где увязала в сугробах немецкая армия, я воображал, будто тоже очутился в степи, раскинувшейся между лесом и рекой. У меня были санки, и мы вместе с визжавшей Сильвией скатывались вниз по склону карьера.

Именно в эти военные годы наши огороды сотворили чудо. Повсюду, куда ни глянь, люди усердно вскапывали землю, исчезли даже редкие островки петуний и герани, уступая место картошке. Имея кое-какие овощи, кур, кроликов да еще жалкий рацион, выдаваемый государством, мы могли хоть как-то прожить; а вот парижане — те голодали по-настоящему и по воскресеньям буквально осаждали деревни.

Мы же в эту годину бедствий довольно быстро вновь обрели свои прежние крестьянские

замашки, которые лишь слегка притупились в нашей памяти за годы заводской жизни. Жить скупо и экономно, топить печку всем, что попадется под руку, ничего не выбрасывать, ибо все может пригодиться, — конечно, нас вынуждала к этому необходимость, но я чувствовал, что под внешне выказываемым недовольством, под всеми этими охами и ахами скрывалась какая-то тайная радость.

Глухими ночами во время затемнения, когда на улице ни фонарей, ни прохожих, средоточием каждого дома, казалось, была единственная тусклая лампа, к ней сходились все его обитатели, сидя за спущенными черными маскировочными шторами, за крепко запертыми дверями. Мне чудилось, будто лес двинулся и пошел на нас, окружил со всех сторон, и я не был бы удивлен, услышав на улице вой волков. Но нет, не волки, а только немецкий патруль время от времени маршировал мимо наших окон, гремели сапоги, постукивали о пояс приклады автоматов, невнятно звучала чужая речь, мало-помалу удаляясь от дома, и вновь повисала тишина.

В сущности, война пробудила в нас от века заложенное неодолимое стремление к автаркии, к своему обособленному хозяйству, воспоминание о тех временах, когда наши предки жили только тем, что выращивали на своих жалких одном-двух арпанах земли, сами доили коров, сами строили себе жилище из местного камня и песка, мастерили нехитрую мебель, сами ткали и шили одежду, изготовляли орудия труда и отправлялись в город за покупками только в крайних случаях, когда уж никак нельзя было без этого обойтись. Их радости были в богатом урожае, в красиво вырезанной ножом палке из орешника, в уютном вечере, проведенном у камелька за щелканьем орехов да игрой с любимой собакой. А несчастья — в разливах Луары, граде, заморозках, летней засухе. Они прочно и навеки окопались в своем богом забытом углу, и это их тусклое существование было для них истинной жизнью. И удержаться на этой своей территории, пусть крохотной, удержаться вопреки всему — вот, что казалось им воплощением подлинной свободы. И это навсегда вошло в нашу кровь и плоть, особенно в семье отца; когда, бывало, дома в нашем предместье отец принимался мечтать вслух, он, разумеется, мечтал не о дворце и не о вилле на Лазурном берегу, но о домике в лесу или в деревне. Так и слышу его слова: «Всего-то одна комната с печуркой, столом и кроватью. Выше головы не прыгнешь. Одной комнаты было бы вполне достаточно. И еще садик, четыре-пять фруктовых деревьев… Вот была бы жизнь!» Он утверждал, что прекрасно прожил бы там, ни в чем не нуждаясь. Он, конечно, не читал Торо, но разделял его убеждение, что надо свести человеческое существование к самой его сути, и так же, как Торо, он собирался жить в своей хижине наедине с книгами. По всей видимости, наше присутствие его программой не предусматривалось. Впрочем, моя мать не разделяла эти его взгляды и по вполне очевидным причинам была весьма чувствительна к прелестям цивилизации. Но она позволяла отцу тешиться мечтами, справедливо полагая, что это не будет иметь никаких последствий. Отец, конечно, догадывался об этом, ибо, как и дядя Жорж, утверждал, что, если бы не женщины, мужчины до сих пор жили бы в шалашах и пещерах и были бы в душе куда счастливее, чем нынче. В его словах мне слышалась тоска дикаря по вольной жизни.

Когда мы с ним совершали прогулки за город, случалось, что, продравшись сквозь заросли крапивы и терновника, он натыкался на какой-нибудь заброшенный сарайчик и любил порыться там. Однажды я спросил его:

— Если уж тебе так хочется, почему ты не купишь эту вот хижину или ту, что ты показывал мне, на другой стороне Сепуа?

Мой вопрос заставил его спуститься с небес на землю.

— Легко сказать «купи», а на какие деньги? Об этом я подумаю позже, когда выйду на пенсию.

Я насмешливо протянул:

— Ага, вот оно что!

Я хорошо понимал, как уязвил его. Вероятно, в утешение себе он сколотил для меня на берегу болотца, под ивами, лачугу из досок и просмоленного холста. Там я мог играть в отшельника, как, наверное, с удовольствием играл бы он сам. Летними вечерами лягушки на болотах заводили свой хор, и наступали прелестные предзакатные минуты, когда заходящее солнце окрашивало в рыжий цвет стволы ив. Грязный, растерзанный, я взбирался по откосу и входил в сад. Перед домом на переносной печурке с древесным углем побулькивал суп.

Мне кажется, что все мужчины таят в самой глубине души воспоминание или же тоску по такой вот одинокой хижине, где они играли или могли бы играть в детстве. Я знаю, откуда у меня увлеченность, с какой я читаю и перечитываю «Уолдена», «Робинзона Крузо» или рассказы Джека Лондона о трапперах; это живое чувство сродни тому, что влечет

меня к хибарам рыбаков на пустынных отмелях Лангедока, к пастушьим хижинам в Серане или к развалинам мельницы в глухой протоке одного из рукавов Эро. В оконце маленькой, чудом сохранившейся каморки со сводчатым потолком видны сланцевые скалы, слышен мерный шум водопада. Я закрываю глаза и мечтаю. Мысленно я подметаю пол, заделываю трещину в углу камина. Развожу огонь, ставлю стол, скамью, а там, у стены, кладу соломенный тюфяк… Я буду жить совсем просто. Проведу здесь месяц, два, все лето. Очнувшись от своих грез, я вижу, как вытягиваются тени от холмов, и в конце концов ухожу по тропинке, вьющейся между могучими дубами, к машине, оставленной у моста. Годы проходят, и ничего не меняется. А ведь мы с Жюльеттой когда-то жили такой жизнью в Югославии, в Греции — жили в лачуге без воды, без электричества, на берегу моря. Там были пустынные бухточки, книги, которые нужно было прочесть и написать, а по вечерам рыба на вертеле, испеченная на углях. Я вспоминаю об этих днях как о самых счастливых в моей жизни.

Да, и там были те же поиски естественной жизни, но в глубине души я сознавал, что слегка плутую, ведь тылы у меня были надежно обеспечены и рано или поздно я должен был вернуться к своему дому, к своей работе. И потом, эти места не понравились бы моему отцу — слишком уж отдаленные, слишком экзотические, тогда как его мечты ограничивались серым гатинэзским краем.

Я унаследовал от отца один привычный жест, который страшно раздражает Жюльетту: кончив есть, он старательно собирал в ладонь все крошки. Эта привычка идет издалека, я думаю, наши предки соблюдали тот же ритуал: широко разинув рот, взмахом руки забросить туда эти мелкие остатки. Я частенько подмечал этот жест и у Мины. Алиса и мой отец, как более «цивилизованные», ограничивались тем, что бросали крошки в миску коту или рассыпали их за порогом для птиц. Но суть жеста сохранилась: ни одна крошка из семейного котла не должна пропасть. Изредка остающиеся черствые корки, ставшие твердыми как камень, крошили в суп, или их собирали в полотняный мешочек и потом делали своего рода пирожное, которое называли «пропащий хлеб», хотя правильнее было бы назвать его «сбереженным хлебом». Война придала особую остроту этой привычке к бережливости, да и некоторым другим обычаям, о которых начали уже постепенно забывать. Кухонная плита, обогревавшая дом, стала средоточием сложной кулинарной алхимии, где в дело шло все: и земляные груши, и брюква, и одуванчики, и свекла; на ней также поджаривали ячмень, варили суп из крапивы, и даже из лишайника некоторых деревьев посредством долгого кипячения изготовляли вещество, отдаленно напоминавшее растительное масло.

Несмотря на строгое запрещение, в садах выращивали табак. Осенью листья развешивали для сушки на проволоке, натянутой в сарае или под насестом курятника; потом, когда они принимали красивый коричневый оттенок, их вымачивали в тазу с какой-то неизвестной мне жидкостью. Я вспоминаю, с какой гордостью мой отец скрутил первую сигарету из самосада. Я искоса поглядывал, как он выпускает дым из ноздрей, потом он хмыкнул, как бы желая скрыть свое удовольствие, но я прекрасно видел, что он слегка удивлен. Через несколько дней он стал жаловаться на головокружения, и врач, принюхавшись к пепельнице, не замедлил обнаружить причину этого. Жорж со своей стороны рассказал, что у него случались даже галлюцинации. Что касается Эжена, у того легкие настолько пропитались парами бензола, что эту новую отраву он мог втягивать в себя совершенно безнаказанно. Он усаживался на стул возле крольчатника и, уперев локти в колени, курил, странно скривив рот. Потом он собирал в консервную банку короткие, желтые, мокрые от слюны бычки в надежде докурить их когда-нибудь, если совсем уж прижмет с табаком. Кролики смотрели на него сквозь сетку, дробно ударяя лапками по своей подстилке.

Дядя Эжен… вот о ком я давно уже не вспоминал, будто он бесследно испарился, но нет, прошло время, он взял и вернулся, не спрашивая разрешения. И теперь я часто вижу его: он посиживает на стуле в уголке кухни, читая свою газету. На нем все та же каскетка, подтяжки, поднимающие брюки чуть ли не до подмышек. «Малышки» шьют или учат уроки возле окна, иногда они начинают задираться и дергать друг друга за рукав. Он не обращает на них внимания, вид у него грустный и какой-то отсутствующий, щеки глубоко запали. Он, кажется, больше всех нас страдает от недоедания; без сомнения, он уже тогда был болен, но никому ничего не говорил, разве что изредка пожалуется на усталость, вот и все, но это не мешало ему отрабатывать свои восемь часов на заводе, дыша смертоносными испарениями.

Время от времени он сворачивает сигарету, смачивая бумагу кончиком языка, потом заботливо собирает крошки табака в сгиб газеты. Ивонна, которая с багровым от напряжения лицом ожесточенно гладит на столе белье, поднимает крик:

— Кончите вы когда-нибудь цепляться друг к другу или нет? А ты чего тут расселся обкуривать нас? Вот несчастье-то, господи! Хоть бы этот проклятущий табак по карточкам не выдавали! Тебе что, делать нечего, чего ты торчишь тут целый день? У кроликов надо убрать, в саду полно работы!..

Поделиться с друзьями: