Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Действительно, – сказал Черчилль, – есть дела первостепенной надобности. Меня тревожит судьба европейской культуры, господин Ханфштангель. Частное право под угрозой!

И снова я удержался, не сказал ему: «Уважаемый сэр! Как не встревожиться! Личность и частное право под угрозой, сколь верно ваше наблюдение. “Частные интересы, которые находятся в стороне от национального пути, будут уничтожаться”, – это ведь сказал не Ленин, не Гитлер. Это сказал Алан Честертон, любимый кузен Гильберта Честертона – английского гуманиста. И сказано это в книге “Портрет лидера”, посвященной Освальду Мосли, британскому фашисту. Освальду Мосли – зятю лорда Керзона. Уж не Гитлер придумал угрожать частным интересам, что вы, право!»

– А где же ваш шеф? – спросил Черчилль.

Я отлично знал, где в настоящий момент Гитлер, – он все-таки приехал в «Континенталь» и стоял в холле отеля, замотанный в свой романтический шарф, небритый, с надвинутой на глаза шляпой. Итальянский тенор! Гордец! Я выскочил в нему в холл, едва официант принес мне записку.

– Вы

с ума сошли! В таком виде!

– Ах, вам, милейший Ханфштангль, не нравится мой вид! Я рискую не произвести впечатление на семейство Черчиллей? – Адольф развернулся и вышел прочь. Повернулся – и хлопнул дверью отеля «Континенталь». Вот вам и исторический момент!

Я вернулся и со смехом рассказал, что найти Адольфа невозможно – лидера движения буквально разрывают на части! Ах, кто же знает, где он сейчас: говорит с рабочими на митинге, посещает приюты, вразумляет профсоюзных лидеров…

Черчилль передернул жирными плечами, заворочался в кресле, кожа скрипела под британскими ягодицами. Встал, разгладил жилетку на животе:

– Передайте от меня и моей семьи сердечный привет господину Гитлеру!

Еще бы, ему стало обидно, герою Англо-бурской войны! Он оскорбился, что его предложением пренебрегли! И к тому же он за мораль в политике! Пройдет каких-нибудь восемь лет, и он, не моргнув глазом, выдаст Сталину казаков с семьями, с грудными детьми – выдаст на убой, точно так же, как некогда лорд Китченер с необычайной легкостью выдал русским сыщикам политического беженца Адамовича, – и это было для лордов столь же просто, как расстрелять без суда несколько тысяч восставших негров в Судане или запереть жен и детей буров в концентрационные лагеря, где смертность была двести человек на тысячу. Это ведь, кажется, Китченер кричал, перестреляв демонстрантов: «Прекратите огонь! Какая нелепая потеря боеприпасов!» И что было думать о казаках в послевоенные годы, если на повестке дня стояло подавление греческих волнений: в освобожденной от нацистов Греции зашевелились народные массы, и требовался британский гарнизон, чтобы восстановить адекватное управление. Надо было отдавать приказ морпехам высаживаться с «Ориона» и стрелять в былых союзников, греческих партизан, – ведь в кармане лежала бумажка соглашения, завизированная Сталиным: «90 % Греции – под влиянием Британии». А что еще требуется британцу помимо власти в колониях?

Надо бы спросить мнение милейшего майора Ричардса по этому поводу.

Я спросил себе еще чашку чая с молоком и стал смотреть в окно: ямайские негры передавали друг другу подозрительные свертки, британские рабочие жевали камберлендские сосиски; обычный день сонной империи прогресса.

5

– Эрнст, мне кажется, я задала вам вопрос. – Елена вытирала пот скомканной простыней.

– Друг мой, друг мой… – сказал я рассеяно. Так бывает со мной – посреди беседы я неожиданно ухожу мыслью в сторону, огорчая собеседника. Это не значит, что я вовсе игнорирую присутствующих. Я думал о Черчилле и вспоминал о Мюнхене, любуясь животом Елены, самой волнующей частью женского тела. Елена (подобно многим женщинам) стеснялась своей легкой полноты и прелестных складок на животе – а я показывал ей репродукции греческих скульптур и убеждал в том, что это и есть – красота. Случилось так, что я дожил до времен, в которых торжествуют вкусы кочевых народов – плоские животы, костлявые женские плечи, если бы у гуннов было искусство, верно, женские образы и были бы такими. В сегодняшнем западном мире приняты образцы красоты, присущие степнякам. Печально, что в своем восприятии античного образа Адольф упускал из виду такой необходимый критерий, как мягкость линии, плавность силуэта. Ему чужд был чувственный гедонизм Античности – и это сказалось на вкусах немцев. Псевдоантичное искусство Третьего рейха звало к плодородию и семейной гармонии – но без удовольствий и неги. Колоссы любимца фюрера, скульптора Беккера, удручающе напоминали жестоковыйных куросов – но уж никак не атлетов эллинизма. Они не понимали простого: мощь и власть не противоречат чувственности. Однажды я намекнул Гитлеру, что, возвращаясь к античным идеалам, следует думать и о том, чтобы новая Античность дала импульс новому Возрождению: разве современный красавец вдохновит грядущего Тициана? Ах, разрешите линии отклониться от описания мускулатуры – дайте ей волю! Боюсь, Адольф не понял меня. Плоский живот спортсмена – вот что он рекомендовал в качестве эталона красоты. Но разве живот Венеры Милосской, Венеры Кранаха, Венеры Джорджоне – плоский? Сознательно не упоминаю Рубенса, но вспомните Тициана! Я бы посвятил отдельную статью линии, очерчивающей живот красавицы. Набегающая волна? Колеблемая ветром гладь океана? Я искал нужный образ, созерцая свою возлюбленную, – и лишь спустя несколько мгновений понял, что не ответил на ее вопрос.

– Друг мой, вы спросили о Гитлере? Простите, не расслышал. Вам настолько не нравится мой протеже?

– Вся грязь Германии липнет к его партии. Вы не боитесь замараться? Эрнст, вы называете меня своим другом, не так ли?

– Именно так, – ответил я, а сам подумал, какая странная у нас дружба: всего десять минут назад я лежал на моем друге, тискал дружеские бедра и кусал дружеское плечо – но, возможно, греки именно так и дружили?

– Но если я ваш друг, – сказала она, – с Гитлером у вас дружбы быть не может. Видимо, надо выбрать: или пускаться в плаванье с отчаянным капитаном, или

оставаться в гавани со мной.

– Думаете, у нас есть выбор? По-моему, выбора нет.

В отеле, по четвергам, в три часа дня – и так много лет подряд. Елена приходила чуть раньше и ждала в постели, разбросав по комнате одежду. Она никогда не складывала предметы туалета на стул – помню ее чулки, брошенные в вазу с зелеными яблоками. Она и мне не давала возможности раздеться спокойно – едва я входил, она вскакивала с кровати, срывала с меня пиджак и рубашку. Лишь потом, лежа голова к голове на смятых подушках, мы беседовали.

Мы лежали в постели до начала шестого, потом спускались в холл, там нас ждал Йорг, сын Елены. Мать приглашала юношу в отель, чтобы иметь возможность вернуться домой вместе с сыном – по пути они делали покупки, это должно было выглядеть как чинная прогулка матери семейства и взрослеющего молодого человека. Вначале я испытывал неловкость, даже пытался изобразить, что встретились мы с Еленой случайно, что я зашел в отель выпить чаю: «Ах, это вы, фрау Виттрок! Как, и ваш мальчик тут!» Скоро стало ясно, что притворяться не требуется – мальчик на нашей стороне. Мать заставляла сына покрывать интригу: торговец красным деревом думал, что мать и сын гуляли под каштанами весь вечер, а почему у жены искусанные губы, покладистый муж не спрашивал.

Йорг являлся в гостиницу к пяти часам, преданно ждал, ни разу не выказал неприязни ко мне, любовнику своей матери. Наши чаепития с Йоргом затягивались до семи – мать с сыном едва успевали на семейный ужин. Фрау Виттрок была голодна после любви, кельнер «Четырех сезонов» привык к ее вкусам, ставил на наш столик графин белого вина, приносил ростбиф. Все это выглядело несколько вульгарно, но я говорил себе, что бурное поглощение пищи – своего рода выражение страсти, неистовое чувство всегда выглядит вульгарно, и что с того? Наши штурмовики, когда стучат палками в окна еврейских ростовщиков, тоже выглядят вульгарно. Разве авангард не вульгарен? Меня, признаюсь, авангард отталкивает своей предельной вульгарностью – но именно в ней сила авангарда. Елена поглощала сандвичи, запивала большими глотками рейнского, я прихлебывал черный чай и беседовал с мальчиком – вспоминаю эти минуты как самые счастливые мгновения жизни.

Кажется, я имел случай сказать читателю, что всегда ощущал призвание лектора – я действительно умею преподнести знания в нужной последовательности. Талант лектора – не ахти какой дар богов, уступает даже искусству кулинара, помнится, Платон определял ораторское искусство всего лишь как сноровку. Если угодно, это разновидность педантизма: хозяйки любят аккуратно расставлять чашки в буфете, а я люблю группировать исторические факты. Невелика премудрость – но сколь необходим педантизм для юношества! Главные беды не от невежества, но от полузнания: невежда не испытывает иллюзий, но полуграмотей уверен, что мир ему ведом. Полузнание бодро марширует вперед – и всегда в пропасть. Я повторял Елене, повторял Йоргу, скажу и сейчас: ищите связь явлений, сопоставляйте, сравнивайте!

Выстраивая порядок явлений, мы открываем закономерность, тем самым приближаемся к пониманию их сущности.

Встречаясь с Йоргом, я, не торопясь, рассказал ему историю Запада. Теперь, оглядываясь назад, могу сказать, что воспитал этого человека.

Наши встречи случались раз в неделю, зато регулярно. До того как сесть за семейный ужин с отцом и слушать жалобы на еврейских ростовщиков, мальчик успевал узнать о Священной Римской империи, о Каролингах, о Фридрихе Барбароссе, о Крестовых походах, о войнах против альбигойцев, о замках катаров в Пиренеях, об изгнании морисков из Испании. Иногда мать перебивала меня, возвращала нашу беседу в сегодняшний день – задавала вопросы о современной политике. Я не возражал: чего бы стоили разговоры об истории, если бы мы не умели извлекать из них урок именно в сегодняшней ситуации?

Наши встречи длились десять лет – в тридцать третьем я переехал в Берлин вместе с канцелярией фюрера. За эти десять лет мы стали семьей: Елена, Йорг и я. Странно, но я ощущал, что моя подлинная семья не столь мне близка, как те, с кем я ужинаю по четвергам на Максимилианштрассе, в отеле «Четыре сезона». Я ждал четверга, я раздражался на жену, я рассеяно отвечал своему сыну Эгону – моим настоящим сыном становился Йорг.

В двадцать девятом моя жена вместе с сыном вернулась в Америку. Для их отъезда нашелся формальный повод: финансовый кризис ударил по капиталам семьи, требовалось принимать решения касательно текущих дел. В принципе, дела можно было регулировать и через океан, но жена пожелала вернуться – а я не удерживал. Мы оба понимали, что это навсегда; поцеловались, я потрепал Эгона по волосам – мальчик давно вырос. Три года я кочевал с выступлениями по стране – встречи с народом, партийные дебаты, митинги. Опустевшее жилье в Мюнхене не тяготило меня: то был очередной гостиничный номер, и только. В 1933-м переехал в Берлин вместе с Адольфом. Вскоре и Елена последовала за мной в Берлин, торговца мебелью оставила. Вместе с сыном она поселилась на квартире, рекомендованной родственниками, теми самыми фон Мольтке, без которых не обходится ни одна глава германской истории. Я же снимал в Вильмерсдорфе, на Нассауишештрассе 53. Здание в духе норвежского югендштиля, просторная квартира с широкими коридорами, живопись сумрачного Ханса фон Мааре по стенам – это Адольф сделал такой подарок. Я ценил покой, гостиничные номера успели надоесть. Отели, отели, отели – порой я забывал, в каком городе проснулся, лежал подолгу в серой утренней комнате, соображая: Маргбург? Фрайбург? Кельн?

Поделиться с друзьями: