Кремль
Шрифт:
VIII. Беглецы
Был конец марта, то прелестное на Руси время, когда зима уже окончательно побеждена, но весна все еще не верит, что она победила, и радостные улыбки ее то и дело сменяются проливными дождями пополам со снегом, а то и буйной метелью. На посиневших реках уже образовались закрайки. По лесам журчали тетерева, в глухих дебрях щелкали могучие глухари, а днем над солнечными полями заливались и никак не могли достаточно нарадоваться жаворонки. С юга валом валила всякая птица, и трубные звуки журавлиных косяков из-под облаков радостно возвещали всем: весна, весна!.. И все напряженно и радостно ждало решительного перелома, когда дрогнут на реках ледяные поля, откроется веселый ледоход, морями разольются
По раскисшей дороге, по которой лежал еще местами почерневший снег, среди пегих полей, над которыми кувыркались хохлатые луговки и заливисто свистели длинноносые кулики, шли двое прохожих с холщовыми сумочками за плечами и с подожками в руках. Это были боярин Григорий Тучин и дружок его, новгородский поп отец Григорий Неплюй. Новгородский погром потряс обоих больше, чем они ожидали, и в поисках душевного успокоения они шли теперь в глухой монастырь Кирилла Белозерского. Оба они ушли от церкви совсем, но о заволжских старцах ходило по Руси столько чудесных слухов, что они в поисках правды решили побывать у них. Если оба они уже знали, чего не нужно, то никак не могли они накрепко утверждать того, что нужно, и искали света верного повсюду. Да и тяжко стало в Новгороде. Хотя песня старого города и была спета как будто до конца, но в народе бурлило и можно было ожидать всяких кровавых неожиданностей. А души искали покоя и радости: ведь вот радуется же вокруг солнышку вся тварь земная, которую гордый человек неразумной зовет…
– А тяжеленько брести-то… – сказал маленький боярин, останавливаясь и вытирая платом тихое, смуглое лицо, которое за последнее время заметно осунулось и постарело. – Гоже бы и отдохнуть маленько.
– Да уж теперь недалеко, мужики сказывали, – отозвался отец Григорий. – Надо поторапливаться, а то Шексна не пустит… Ишь, какая теплынь-то. И воды, воды!..
Он радостными глазами осмотрелся. Всюду играли, звенели и сверкали ручейки, и разливались по лугам озерками, и снова бежали, играя и веселясь, как живые.
– Ну, коли так, пойдем… – согласился боярин, движением плеч поправляя котомку. – В монастыре отдохнем…
И снова зашлепали они лаптями по раскисшей дороге и сияющим лужам. Тучин был одет по-мужицки. Его давно уже тяготила мишура жизни боярской, и в этой сермяге и лаптях он вдруг обрел не испытанную прежде радость. Он шел и радовался на то, что происходило в его душе: в ней точно шел уже какой-то веселый весенний ледоход, уносивший старые оковы…
Они миновали напоенную солнцем и нежным запахом талого снега рощу и вдруг неожиданно вывернулись на берег Шексны. Тут стояла пустая еще хибарка перевозчиков, около которой блаженно дремали на солнце свежеосмоленные, пахучие лодки. На бурой проталине, над вздувшейся рекой сидел седенький странник с мягкими голубыми глазами и непыратой бородкой.
– Мир дорогой… – приветствовал его отец Григорий.
– Мир дорогой… – отвечал тот певуче и ласково. – Садитесь-ка вот рядышком да отдыхайте… В обитель пробираетесь?
– В обитель…
На том берегу среди темного леса виднелись главки Кирилло-Белозерского монастыря. О переходе и думать было нечего: закрайки были широки и лед местами уже взбучило. Веселый низовой ветер нетерпеливо метался над рекой, точно торопя ее…
– Того и гляди, тронется… – сказал старик. – Придется переждать… Вот пожуем сухариков, водички напьемся – да в землянку к перевозчикам спать…
– А ты чей будешь? – спросил отец Григорий.
– Да теперь почитай что ничей… – отвечал странник охотно. – А раньше рязанский был. Да случился у нас мор великий, семья моя вся померла, Господь прибрал, а мне, старику, что одному дома-то делать? Вот бросил все от греха да и хожу так по монастырям…
– Грех везде один… – сказал тихонько Тучин.
– Может, оно и так, да дюже у нас боярин-вотчинник сердит… – сказал старик. – Так поедом и ест народ. Сколько по приказам этим мужики таскались, что денег приказным
переносили, чтобы управу на него найти. Да нешто с их что высудишь?– Так взяли бы да к другому помещику ушли… – сказал отец Григорий.
– Ах, чудак человек!.. – добродушно засмеялся старик. – Это сказать легко: переходи… Подняться с места тоже силу иметь надо. А тут могилки родительские, родня по деревням, привычка. То да се – вот и терпят… А я бросил все да и ушел: живите как хотите. Вот переправимся в обитель, помолимся, поглядим, а придет пашенная пора, поработаю на старцев да и дальше, коли что, пойду.
– А звать-то тебя как?
– Терентием звали…
Отец Григорий, усевшись на проталинке поспособнее, развязал свою сумочку и достал сухарей, серой соли, две луковицы да нож ржавый. И ему была люба эта бедность добровольная, и его душа радовалась, что хоть на время сбросила она с себя цепи обыденщины…
– Ну-ка, боярин, бословясь… – протянул он на ладони Тучину разрезанную пополам луковицу.
Терентий при слове «боярин» поглядел исподтишка на Тучина, но тут же решил, что, должно, в шутку так величает поп дружка своего: очень уж тот прост был да тих…
– А вы беспременно у преподобного добивайтесь, чтобы старца Нила повидать… – сказал он. – Хоша по годам-то он еще и не старец совсем, а по мудрости да подвигам любому старцу не уступит. Только вот не любит он досаждения, удаляется ото всех, и трудно добиться, сказывают, к нему…
Ласковыми глазками он смотрел на вздувшуюся реку, на кружившихся над полыньями чаек, на ясное небо, и видно было, что всему он радуется. Отец Григорий с Тучиным макали сухари в жестяной ржавой кружке, в которую поп талой воды набрал – как слеза чиста и светла была вода… – и, пососав, с удовольствием жевали пахучий хлеб.
– А какую я, братцы, сказанию дорогой слышал… – сказал старик. – Стих калики перехожие пели. Ну, только память-то у меня дырявая, по-ихнему, складом-то, я пересказать не могу, ну а самую сказанию-то запомнил. Насчет Аллилуевой жены называется…
– Какой жены? – удивленно посмотрел на него Тучин.
– Аллилуевой, родимый… – ласково пояснил Терентий. – Вот что в церкви батюшки поют, так про нее… Когда, вишь, Христос родился, касатики вы мои, антихристы-жиды захотели предать Его злой смерти. Кинулась это Богородица со Христом в келью к Аллилуевой жене, а та печь топит, а на руках младенца своего держит. А Христос и говорит ей: «Ох ты, гой еси, Аллилуева жена милосердна, кидай ты свое детище в печь, примай Меня, Царя Небесного, на белые руки!..» Аллилуева жена сичас же свою дитю в печь бросила, а на руки взяла Царя Небесного. Прибежали жидове-анхереи, антихристы, злые фарисеи и спрашивают, куды она Христа схоронила. Она и говорит, что кинула-де Его в печку. Заглянули жидове в печь, увидели в огне младенца и заскакали, заплясали, печку заслонами затворили. Тут петухи запели, дружки вы мои разлюбезные, а антихристы-жиды пропали, словно их и не было… Отворяла тогда Аллилуева жена заслон, слезно плакала, громко причитала: «Уж как же я, грешница, согрешила, чадо свое в огне погубила!..» А Христос и велит ей в печку поглядеть. Заглянула она в печь и видит там вертоград прекрасный, а в вертограде том травонька муравая, во травоньке чадо ее гуляет, с анделами песни воспевает, золоту Еуангельску книгу читает, за отца с матерью Бога молит – аллилугиа, аллилугиа, аллилугиа, слава Тебе, Боже!..
И Терентий умиленно перекрестился на главки-луковки… Тучин затуманился: не любил он побасок этих несмысленых!..
– Вот и разбери тут, какое горе для Руси тягчайшее: то ли татары эти окаянные, то ли вот аллилугии эти… – вздохнул он. – Те грабят, кровь народа сосут, а эти души погубляют…
Терентий не понял его.
– Все может быть, родимый… – кротко сказал он. – Все может быть…
Он стал рассказывать опять что-то отцу Григорию, а Тучин, глядя на главки, думал свою думу. Что найдут они там, за рекой? Не новый ли блуждающий огонек? Что нашел тут в лесах старец Кирилл, что основал эту обитель?