Крепость
Шрифт:
– Сталёк работы не боится. Сама знаешь, я… – осекся, зашмыгал носом и не удержался, всплакнул, принялся размазывать слёзы по небритому лицу.
– Значит, привозить? Кончай тут, – рявкнул на него Валерик, – слезами горю не поможешь. Со мной пойдешь, мужиков зови, копайте могилу. К двенадцати завтра ее доставят, прямо на кладбище.
Сталёк поднялся с кровати – он спал в одежде, – как робот, сунул ноги в кирзовые сапоги, надел ватник, помялся у порога, закурил, прокашлялся, потом шагнул в темный коридор, взял два заступа и совковую лопату. Валерик отнял у него заступ, и они побрели в сторону Котова.
– Черт, глупость какая, – прошептал Мальцов.
– Не хотела она больше жить, я еще тогда по ее глазам поняла, – пояснила Лена. – Пойду пироги ставить, человек ведь, помянуть надо.
– Помочь чем?
– Посиди, если грустно.
– Грустно, но пойду к себе.
– Иди.
Лена сощурила глаза, посмотрела на него пристально, словно изучала, в порядке ли он, но ничего не добавила.
Мальцов долго стоял на утреннем солнце, ковырял
– Кома, – поставил он диагноз, наблюдая за тщетными попытками мухи вернуться в живой мир.
Но вдруг, словно вдохнув холодного воздуха с улицы, протекшего в щель через ставню, муха дернулась, перевернулась на спинку и разом перестала жужжать. Лапки конвульсивно сжались и медленно расслабились – она замолкла и умерла до весны. Мальцов смахнул трупик карандашом на клочок бумаги, бросил в топку, муха вспыхнула, превратилась в раскаленную точку, из которой печная тяга вытянула алый живой язычок, унесла его сквозь черную дыру дымохода и смешала с приплывшим из-за леса стадом темных кобальтовых туч.
13
Следующее утро выдалось хмурое. Ночью шел мокрый снег, на окнах наросли прозрачные капли и кое-где к стеклу пристали нерастаявшие выпуклые льдинки, словно стекло трудилось в темноте, выпуская на волю эту жемчужную россыпь, а она не успела окончательно выбелиться к рассвету и засиять перламутровым блеском на солнце. Но солнца как раз и не было, а Мальцову так его не хватало! В Василёве, став частью природы, он ощутил зависимость от тепла и яркого света. В городе хватало ежедневных забот, он редко смотрел там на облака, всё больше под ноги. В деревне небо обнимало со всех сторон, стало ощутимой частью его жизненного пространства, и тут отсутствие солнца только усиливало тоску. Он всегда понимал: небо – часть всеобщей истории, но свободу стихии по-настоящему ощутил только здесь, в облепляющей мир тишине, уловил в завываниях ветра на чердаке, в шелесте травы и скрипе старых тополей за окном. Тут, под этим небом, тоске не оставалось места – счет времени большой истории земли был совершенно другим. Эти же небеса видели скачущих монголов и крадущуюся поступь охотника каменного века, эти же плотные тучи топтались и бурлили вокруг разбухшей в полнолуние луны, когда отступавшие сизые ледники стягивали с поверхности мягкую шкуру земли и выгоняли из ее недр огромные древние валуны, окатанные еще водами праокеана, дробили их, тянули за собой, создавая грандиозные каменные свалы, перемещали целые геологические слои, тасуя древнейшие подстилающие с более поздними, накрывшими их в моменты очередных геологических катастроф.
На подоконнике давно прижились два чертовых пальца и заизвесткованная ракушка, Мальцов подобрал их в юности в археологических разведках. Останки жизни, минеральные скелеты животных, превратившиеся в кремень и известняк, сохранившие лишь формы брони, которой эти существа защищались от шнырявших повсюду хищников. Василёвские небеса когда-то следили за медленным передвижением моллюсков и белемнитов по илистому дну океана. С тех пор почти не осталось свидетелей, разве что генетическая память мхов, лишайников и хвощей могла сохранить абрисы и силуэты отдаленных потомков животных, пробиравшихся сквозь колонии качающихся в зеркале океана водорослей, что впоследствии вылезли из воды на берег и начали медленное путешествие по земной тверди.
Длинноволокнистые болотные мхи, которыми испокон веков затыкали щели в бревнах срубов, и их соседи хвощи были куда древнее трав, деревьев и кустарников, что уж говорить о человеке. Люди, один из самых поздних видов эволюции, бросившись присваивать всё, что зацепил глаз, не замечали древнейших, уничтожали их целыми колониями, армиями, племенами, но, похоже, и те тоже не замечали людей, просто терпеливо ожидали своего часа. Сегодня хвощи стремительно бросились отвоевывать ранее забранное у них пространство, восстанавливали старинный баланс справедливости: на заброшенных полях в начале июня колонии тонконогих трубочек теперь покрывали землю фиолетовым ковром, в котором яркими пятнами светились мелкие пурпурные цветы. Хвощи не годились в букет: коленчатые фиолетовые ростки выделяли липкий сок, стоило их сорвать и приложить к белым и желтым ромашкам и синим колокольчикам, как они слипались со стеблями цветов, темнели и быстро умирали, нарушая живое обаяние букета. На земле же не было им равных в упрямой агрессии, они наступали строем, македонской фалангой, тесня и затопляя своей ордой всё, что встречалось на их пути. Бородатые мхи и седые листоватые лишайники, когда-то выбравшиеся из океанической влаги на прибрежные камни, жили и вовсе неспешно, мстить кому-либо, казалось,
им совсем не пристало. По древней памяти, заложенной в их клетках, они выбирали остатки перемолотых временем гор. Их зеленые колонии прилеплялись к жестким силуэтам валунов, пили застоявшуюся в неприметных порах влагу, украшая окатанные подбородки темно-зелеными оборками и седой пеной кружевных жабо, одевали камни в мягкий лоснящийся бархат. Зато корни их незаметно продолжали разрушительную работу, что началась в глубоких недрах земли миллионы лет назад, опровергая красивое заблуждение, что большие камни неприметно растут. Они выбирали солнечные стороны деревьев, забирались в темные норы пещер, стелились по земле и кустарникам – нет такого места на планете, где разные виды мхов не нашли бы себе удобного пристанища. Адский ли холод и лед, сатанинская ли жара и безводье – везде они чувствовали себя как дома и почти всегда переживали того, на ком медленно и комфортно жили и размножались.Мальцов взял в руки известковую ракушку, повертел, огладил рифленую спираль панциря, подумал, что нелепо ему сетовать на отсутствие солнца за окном, не сегодня так завтра оно опять пробьется сквозь тучи, но щемящее чувство тоски, навеянное непогодой, не покидало. Неправда, было здесь место тоске, было! Время его личной жизни стремительно сокращалось в здешнем бездействии, он понимал, что предает науку, и в который раз поклялся, что сядет за стол и начнет работать.
– Пережитые видения лишь видения, игра воображения, за ними нет доказательной базы, – произнес он вслух для пущей убедительности.
«Важен лишь труд, неприметный сбор информации, – любил говаривать отец, – след остается, даже если имя собирателя пропадет втуне». А он, Мальцов-младший, не лишенный тайного честолюбия, всё собирался совершить прорыв, рассчитывал на него, верил, что наконец-то поймал нечто важное, еще не описанное наукой.
Будильник на столе назойливо тикал, напоминая, что пора собираться на похороны, что время, отпущенное его соседке, закончилось. Впрочем, Таисия спешила к своему концу, отбросив все расчеты разума, настойчиво и упрямо, как преодолевала шквалистый ветер, зной и холод, трясущаяся и похмельная, одна или с почившим компаньоном вышагивая по дороге в Котово за ядовитым самопальным алкоголем.
Льдинки на оконном стекле напомнили застывшие капли на оледеневшем лице соседки. Тогда на крыльце ему показалось, что это плакало ее тело, отдавая внутреннее тепло. Когда же тепла не осталось, Таисия сделала бесстрашный и решительный шаг в царство вечного холода, отказавшись жить среди мира теплокровных, просто в ту ночь не успела дойти до последнего верстового столба. «Не хотела жить», – прозвучал в голове Ленин приговор. Мальцов знобко поежился, поспешил натянуть толстый шерстяной свитер. Официальным диагнозом Таисьиной смерти был инсульт, и он вспомнил, как Лена, услышав его, ухмыльнулась: медицинские термины ничего не прибавляли к опыту ее жизни.
Инсульт, мстительный и непредсказуемый, унес сперва отца, потом мать. Отец умер мгновенно: собирался в школу, надевал куртку в дверях, вдруг захрипел, лицо налилось кровью, руки уронили куртку и сразу стали как две немощные плети. Он упал лицом на пол, Мальцов не успел его подхватить. Всё произошло мгновенно. Мать так легко не отделалась. Болезнь парализовала правую половину и повредила рассудок. Она прожила немощной и бессловесной, запертой в своей комнате целых три года. Мальцов ходил за ней, обмывал, менял простыни, кормил с ложечки. Пытался разглядеть в колючих, по-птичьи пристальных глазах проблеск интеллекта, но не находил. Он гладил ее голову, целовал в лоб, как когда-то это делала она, укладывая его спать, – сухая холодная кожа не реагировала на ласку, только сохранившийся глотательный рефлекс продлевал ее несчастное существование. Он не пускал Нину в мамину комнату, старался ухаживать за больной сам, лишь в редких случаях, когда никак не мог прийти вовремя, Нина подменяла его, делала необходимое, но никогда не называла ее «мама», что его почему-то обижало. «Я ей то-то и то-то дала», «Загляни к своей, что-то там подозрительно тихо». Похоронив свекровь, Нина тут же отремонтировала комнату, не оставив в ней ничего от прошлой жизни, устроила в ней личный кабинет, купила новую кровать, на которой спала, когда они с Мальцовым ссорились. После маминой смерти он перестал заходить в эту чужую комнату. Мама любила яркий свет из окна, Нина, напротив, завесила окно темной синей портьерой, которую никогда не открывала: компьютер, лампочка на столе – электрический свет был для нее символом уюта. Мама умерла стылым ноябрьским утром, таким же болезненно-мутным, как сегодняшний день за окном.
И, как и тогда, серо-синее небо тяжело нависло над миром. Оно давило на деревья, на крыши домов, размазывая по ним печной дым, только над черной линией леса выделялась белесая полоса – солнце пыталось пробиться сквозь тучи, но они не оставили ему никакой лазейки.
Он вдруг заметил суматошное движение в воздухе за окном. На длинных ветках боярышника еще висели последние красные плоды-бусинки, пара знакомых сорок атаковала их. Они срывали ягоды на лету, наполняя воздух порском крыльев, отлетали, чертили в небе рискованные петли и возвращались снова за очередной порцией. Планируя на воздушных потоках при подлете, выбирая угол атаки, сороки походили на два черно-белых креста. Затем следовал стремительный нырок, перекрестья прижимались к туловищу, превращаясь в едва заметные половинки остроконечных треугольников, как у истребителя с изменяемой геометрией крыла. Удар! Птицы взмывали вверх с ягодой в клюве. Пируэт! И вот они снова ныряют крестами, выискивая цель на кусте.