Крест поэта
Шрифт:
Больно мне за Бориса Ручьева, больно мне за Варлаама Шаламова: два колымчанина, два узника, а кто из них честнее, судить не нам. Мы — сироты. Наши отцы и учителя лежат под обелисками. Лежат под безымянными холмиками. Лежат под колымским грозным льдом.
Николай Рубцов рано понял трагедию народа, трагедию России, трагедию напополам разорванного времени... И «на том берегу» у него осталось многое: Кольцов, Никитин, Суриков, Дрожжин, не говоря о Некрасове:
Заяц в лес бежал по лугу,
Я из лесу шел домой, —
Бедный заяц с перепугу
Так и сел передо мной!
Так и обмер, бестолковый,
Но, конечно, в тот же миг
Поскакал в лесок сосновый,
Слыша
И еще, наверно, долго
С вечной дрожью в тишине
Думал где-нибудь под елкой
О себе и обо мне.
Думал, горестно вздыхая,
Что друзей-то у него
После дедушки Мазая
Не осталось никого.
Николай Рубцов — весь в этом стихотворении: чуть лукавый, озорновито добрый и потрясенно печальный от наших русских свар, небрежения, забывчивого колоссального равнодушия. Но он не обрушивает на человека, на простых людей вину, не топчет их «Батыевым башмаком», как некоторые наши лидеры и литераторы, увешанные золотыми дешевыми значками. Поэт знает — кто правил кровавыми маскарадами...
Сергей Есенин физически предчувствовал разорение России, угнетение ее народов, а Николай Рубцов воочию натолкнулся на разграбленные пашни, на отравленные родники, на кукурузную авантюру Хрущева, на колымских рабов, беззубых и опалых от цинги и недоедания на каторгах. Натолкнулся, выйдя в море и в мир, как все мы, оптимистом:
Подумаешь,
рыба!
Треске
мелюзговои
Язвил я;
— Попалась уже? —
На встречные
злые
Суда без улова
Кричал я:
— Эй, вы!
На барже!
Но кто выиграл? Колымчане — без улова? Мы — на кукурузной вакханалии? Кто? Гадаем...
Николай Рубцов лишился в детстве материнской ласки и отцовской опеки. Это можно было заметить в нем скоро. За его легкими шаловливостями не замолкал крик одинокого самозащищающегося юнца, честного, строптиво-безгрешного. Задирался он куражисто, с ленцой и ворчливо, как ветхий дед.
А ненасытная боль по дому, по матери, по отцу звенела в груди, не давала остынуть чувствам, жгла обидой за сорванные в голодную детдомовскую тьму сказки и веселые праздники. Потому в расставании с близкой женщиной, возвратившей ему утраченный в детстве уют, он терзается, тяжело признается, осознавая:
И в затерянном сером краю
В эту ночь у берестяной зыбки
Ты оплачешь измену мою.
Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу,
Ты с ладони кормила меня.
Николай Рубцов — опрятный поэт. Как все русские поэты, он стыдливо умалчивает о том, чему нет имени в отношениях мужчины и женщины, нет названия, а есть что-то чудесное, ответственное! Нежность, искренность, природность, абсолютная доверительность, даже молитвенность — наша, русская, в нем, наша, тысячелетняя, национальная, как есть и будет у другого народа, — своя, коренная, определенная, понятная человеку:
В медведя выстрелил лесник.
Могучий зверь к сосне приник.
Застряла дробь в лохматом теле.
Глаза медведя слез полны:
За что его убить хотели?
Медведь не чувствовал вины!
Домой отправился медведь,
Чтоб горько дома пореветь...
Куда раненый медведь отправился, в чащобу, в овраг, в тайгу? Нет. Домой. Опять — «домой», опять — тоска детства, тоска бесприютства, желание материнского родного покоя. Поэты — люди, как бы «простреливающие» прожитые годы каплями крови, красными
ливнями памяти, потому они — поэты.Скучно, обидно, горько было жить в канун и в начале семидесятых. Известный ныне деятель, секретарь ЦК КПСС, член Политбюро ЦК КПСС А. Н. Яковлев, а тогда— идеолог, руководитель вдохновений, буквально растирал нас подошвами своей безжалостной марксистской обуви. Журнал «Молодая гвардия» подвергался с его стороны таким Батыевым набегам — головы наши качались.
Он следил за «Молодой гвардией», следил за нами. Когда я перешел в издательство «Современник», яковлевские нукеры раздували слух: молодогвардейщина в «Современнике»! Слова «русский», «Россия», «русские» подсчитывали по страницам книг в больших парткабинетах большие партаппаратчики, такие матерые, как В. Н. Севрук, А. А. Беляев, М. В. Зимянин. Подсчитывали и выдавали нам, производственникам, олухам слабомарксистским, наотмашь.
Яковлевский марксизм тех времен — китайское дацзыбао: везде обязательно должно сильно веять коммунизмом. Ни молитвы, ни храма, ни кладбища, ни креста — яковлевский голо-лобый марксизм, и точка! А мы сборником стихотворений Николая Рубцова занялись, неграмотные русские слепцы, тупые русофилы.
Яковлев направлял луч марксизма из ЦК, с башни КПСС, а внизу марксизм подхватывали Севрук и Беляев. Иногда, хватая марксизм, они урчали, рычали, перекатывались на первом этаже партийного здания, рвя друг друга, доказывая друг другу свою преданность линии Ленина, свою озлобленность и умение рвать нас, им подчиненных, с остервенением и неукоснительностью. В такие моменты я напивался: пережду — они утомятся.
В ресторане со мной оказывался рядом поэт Юрий Понкратов. Пил он водку, опрокидывая рюмку, вбрасывая ее сразу до капли, до сухого блеска дна: такова жажда поддать в нем кипела. Он, решительно набухая градусами, журил меня, виляя и лупоглазясь: «Ну, Рубцов, ну, русский, ну, а ты защищаешь, манюсенького, вологодского, ну?» Соглашался он с Яковлевым, Севруком, Беляевым, а позже Зимянина обожал животом, потрохами чувствовал, как верная баба — мужа...
Кого ценил Понкратов? Ценил Асеева, Грибачева, отменно — свои стихи. Ценил в стихах марксизм. Насасываясь водки, багрел, отдувался и нежно, нежно, как ребенок, прислонялся, этак символически, к мраморному марксизму. Трезвел около него. Хлебал его. Умывался им. Разговаривал с ним, как музыкант с мелодией, как лесник с кедром, как ветврач с конем.
Трезвый, рыхлел, делал вид — неудобно ему. Но на самом деле — цинизм выпирал из него еще Оголтелее и еще марксистее. Готовить сборник Николая Рубцова он всячески мешал мне и молодым сотрудникам «Современника». То ярило его бесталанное одиночество, то пугала хмельная радость, то выматывала из него последние жилы городская кастратная зависть — к лугу, к цветку, к дождю, к тому, чем свежа и утолительна поэзия Рубцова.
Сейчас Александр Николаевич Яковлев милосердствует, а в те грозные годы он — снимал, смахивал, выбрасывал. Главного редактора «Молодой гвардии» дунули — перелетел в журнал «Вокруг света», не успев опомниться, побриться... За каждым из нас, кто провел несколько лет в редакции «Молодой гвардии», устанавливалась негласная «биография» — шовинист, русофил. И — конец карьере, конец — покою, конец — призванию.
До окончательного оседания в Домодедово и в Москве, после Высших литературных курсов, я уехал в Саратов и вел поэтическую редакцию нового журнала «Волга». Естественно, стихи Николая Рубцова появились на страницах журнала. Появилась, со временем, и рецензия на его книгу «Звезда полей»...
Теперь многие охотно пишут о Рубцове. Многие — по праву и по убеждению. Но есть и такие, кто мог бы написать о нем тогда, когда его не печатали, когда о нем говорили. Есть. Корить их мы не должны. За что их корить? Но забывать это тоже нам не положено.