Крики в ночи
Шрифт:
— Хорошо.
— И, дорогая…
— Что?
— Я люблю их так же сильно, как и ты…
У меня перехватило дыхание. Мартин и Сюзанна стали частью нашей жизни, отзвуками нашего собственного существования. Мы наблюдали это незаметное сходство в усмешках или вспышках гнева. Больше не будет никаких игр. Мне пришлось утереть слезы с глаз.
— Я пошла, — сказала она.
— Поцелуй меня.
Она поколебалась, затем быстро прикоснулась губами к моей щеке и пошла к самолету.
— Эмма, я позвоню. Передавай всем привет от меня.
Но она уже ушла на посадку.
Я
Ладно. Значит, мне нужно теперь прижать их к стенке. И полицию, и кое-кого еще, но с отъездом Эммы дом наш вдруг стали обходить. Ни Ле Брев, ни Клеррар не появились в нем ни на следующий день, ни через день. Я хотел поймать их в Понтобане, но события помешали мне, так как теперь история о пропавших детях приняла национальные масштабы. На это потребовалось время, но все-таки это произошло, поэтому и Эммины родители узнали о происшествии, когда репортеры добрались до Лондона. Первые охотники за новостями из парижских еженедельников появились после обеда, затем в течение нескольких дней дом подвергался нашествию собкоров британской и американской прессы. Нежелательные лица шныряли повсюду с камерами и вспышками, окружив усадьбу целой коллекцией машин, взятых напрокат. Парни в рубашках с короткими рукавами, ребята, чующие сенсацию, и женщины в облегающих бедра брюках. Это произвело известное впечатление на дежурного жандарма, и я теперь не чувствовал себя одиноким. Журналисты непременно хотели увидеть, где все это случилось, и заполучить фотографии детей. И Эммы тоже. Меня щелкали непрерывно, как Фрэнка Синатру. Им, казалось, числа не было, один приезжал за другим.
Я провожал их в кухню, показывал спальни детей, указывал на рощицу. Я хотел, чтобы они все это увидели своими глазами, чтобы почувствовали боль за то, что случилось, хотел, чтобы все факты всплыли в прессе, надеясь, что объявится какой-нибудь свидетель, кто-то, заметивший похитителей.
Несколько дней наша история не сходила с первых полос и явилась главным событием в телевизионных новостях. Из Парижа приехал посол США, чтобы выразить соболезнование и свое участие. Меня снова и снова фотографировали во всех ракурсах, внутри дома и снаружи.
Я предупредил по телефону мать Эммы, что репортеры могут появиться и у них. Я специально звонил им из „Трех апельсинов“, чтобы сказать, что наша история получает все большую огласку.
— Я знаю. Она опубликована в „Дейли телеграф“.
— Не позволяйте им беспокоить вас.
— Не стоит звонить, — предупреждала Эмма, — пока не будет настоящих новостей.
Сказала она это так, будто я уже не имел никакого отношения к ней или мы решили расстаться. Мы мало что могли сказать друг другу.
Вместо этого мне пришлось воевать с французами. Одним из репортеров был Шарль Люка, пожилой журналист в очках, с обвислыми
усами, который хотел сделать большую иллюстрированную статью. Он довольно сносно говорил по-английски и приехал сюда с изящной женщиной, вроде Огюстиной по имени, которая что-то знала о той поляне в лесу. Они числились внештатными корреспондентами газетного синдиката в Марселе, и я стал умолять их о помощи.— Вы говорите, что у полиции нет никакой зацепки? Даже когда украли игрушку?
— Так они говорят. Почему бы вам не спросить у старшего инспектора Ле Брева?
— Я пыталась, — ответила женщина, — ко он куда-то уехал.
Было ли это „скопированным“ убийством, повторяющим то, что случилось тридцать семь лет назад? Они покачали головами. Никоим образом. Невозможно. Но что же случилось тогда и почему Ле Брев пытается установить какую-то связь между двумя событиями? Что это была за история, в которую оказались вовлеченными он и Элореан? Этого оказалось достаточно, чтобы заставить журналистов покопаться в своей памяти.
— Нужно вернуться назад к войне, — сказал Люка, почесывая переносицу. Он вспомнил, что старик Сульт, пионер авиации, передал фирму сыну, который наживался на военных заказах, сначала сотрудничая с одной стороной, а затем — с другой. Завод в Тулузе начал производство корпусов и боеголовок для самолетов-снарядов, ходили слухи, что старик одобрял это. Были акты саботажа и суровые репрессии. Однажды произошли выступления среди рабочих, для подавления которых немцам потребовались целые сутки. После этого Сульт стал еще более активно сотрудничать с оккупантами, чтобы спасти завод.
— Где я могу найти материалы об этом?
Люка кисло улыбнулся:
— Их не найти. Во Франции, по крайней мере. На них нет рынка, к тому же слишком много влиятельных людей заинтересовано в том, чтобы они не появлялись на свет Божий.
— Так что же там произошло?
Мы сидели с бокалами вина, в мой последний вечер в этом проклятом доме. Я уже упаковал вещи и забронировал номер в гостинице в Сен-Максиме.
— Они увезли Сульта на некоторое время. Говорят, что в Берлин, но ему удалось вернуться, где-то за год до окончания войны. Как раз вовремя, чтобы защитить завод, обосновывая это тем, что он был рентабельным предприятием.
— А я-то думал, что немцы, отступая на север, все взорвали?
Люка разъяснил с усмешкой:
— Правильно. Нередко взрывали мосты и заводы. Только церкви не трогали и мелкие фабричонки.
— Тогда почему же заводы Сульта уцелели?
Люка, казалось, колебался, оглядываясь в нерешительности, чтобы убедиться, что нас никто не подслушивает.
— Не стоило вам спрашивать об этом. Но раз уж спросили… — Он говорил шепотом. — Ходили слухи, что немцы ценили его как партнера, который был верен им до самого конца.
Я помню, что вскочил на ноги и уставился из окна на те чертовы деревья.
— Но… если они… ценили его, то как насчет… реакции французских властей? Возмездия? Цены, заплаченной за предательство?
Люка наморщил лоб.
— Сульт был могущественным человеком. Говорили, что он пытался купить себе прощение. Но… — он остановился.
Помню, что я налил еще вина и стал давить на него:
— Ну? И что дальше?
— Там случилась какая-то история, что-то стряслось, но это было так давно. Что-то об изнасиловании кого-то из его семьи.