Критические рассказы
Шрифт:
Некий А. Р. вспоминал: «…манера его [читать стихи] поражала однообразием и унылою монотонностью. Ни понижений, ни повышений тона, все ровно, все одинаково, как шорох песку под колесами медленно-медленно движущегося воза… И манера и слабый голос Некрасова вызвали в слушателях скорбное кладбищенское настроение» [196]
К кладбищенским темам его влекло постоянно.
Только что кончив «Смерть крестьянина», он пишет о смерти крестьянки. — «Темен вернулся с кладбища Трофим»… «Я покинул кладбище унылое»… «Я посетил твое кладбище»… — это у него постоянно. И когда в Риме он затеял описать Петербург, он начал с необозримых кладбищ этого «опоясанного гробами» города и перешел к подробнейшему описанию похорон:
196
«усская
а потом вспомнил про глухой городишко:
Но есть и там свои могилы…Когда же ему захотелось пошутить, изобразить нечто веселое и бодрое, — он написал:
Все полно жизни и тревоги, Все лица блещут и цветут, И с похорон обратно дроги Пустые весело бегут.Кого только он не оплакивает, не хоронит в стихах: и своего брата Андрея, и мать, и Прокла, и Белинского, и артистку Асенкову, и певицу Бозио, и сына Оринушки, и пахаря несжатой полосы, и Добролюбова, и Шевченка, и Писарева, и Крота, и свою Музу, и себя самого, — себя самого чаще всех. Такая у него была потребность — хоронить себя самого, плакать над собственным трупом. Чуть не за тридцать лет до кончины он уже начал причитать над собой:
— «Умру я скоро»… «Скоро я сгину»… «У двери гроба я стою»… «Один я умираю и молчу»… «Теперь мне пора умирать»…
Умирать — было перманентное его состояние. «Он был всегда какой-то умирающий», — выразился о нем Лев Толстой. И не потому, что он был болен, а потому, что такой был у него темперамент. Когда через тридцать лет ему и вправду пришлось умирать, его талант воспрянул и расцвел, словно он только и ждал этой минуты — и полтора года он изливал свои предсмертные вопли в панихидах над собственным гробом. Мастер надгробных рыданий, виртуоз-причитальщик, он был словно создан для кладбищенских плачей. Плакать он умел лучше всех, лучше Пушкина, лучше Лермонтова. Плакала ли Дарья по Прокле или безымянная старуха по Савве, или Орина по Ванюшке, или Матрена по Демушке, он неподражаемо голосил вместе с ними, подвывал их надгробному вою:
Уумер, Касьяновна, уумер, сердечная, Уумер и в землю зарыт…Кто, кроме Некрасова, мог бы написать эти строки? Кто мог бы создать это протяжное, троекратное у — для передачи сиротского воя?..
Это умер, дважды стоящее в начале стихов, снова повторяется с тем же эффектом в стихотворении «Мороз Красный Нос»:
Умер, не дожил ты веку. Умер и в землю зарыт.Кажется, ни один поэт не мог произнести это умер с таким пронзительным, хватающим за сердце выражением.
К звуку у он чувствовал большое пристрастие и часто пронизывал этим звуком весь стих:
Жену ему не умнуй-у Чу! Как ухалица ухает. Трудно, голубчик мой, трудно. Добуду! (думает Наум). Думай-у думу свой-у Слушал имеющий уши, Думушку думал свой-у [197]Это был его излюбленный оборот: «думать думу». Не потому ли он так любил это сочетание слов, что здесь ему были обеспечены по крайней мере три у:
197
отнюдь не думаю, что звук у сам по себе, как таковой, выражает в русской речи уныние. Давно миновало то время, когда каждому звуку приписывали постоянную, неизменную, таинственно в нем пребывающую, эмоциональную сущность. Здесь меня занимает лишь то, как это «у» ощущалось Некрасовым.
— И думу думает она… — Думал я горькую думу… — И невольно думаю думу… — Одумал ты думушку эту… — Думал я невеселые думы… — Лежали, думу думали… — Да ту мы думу думали…
Пронзительным звуком звучит
это у в панихидном причитании вдовы: У-мер, не дожил ты веку, У-мер и в землю зарыт.Впрочем, недолго причитала вдова: Некрасов умертвил и ее. Она замерзла в лесу на глазах у читателя — и критика тогда же увидела в этих строках «сладострастное истолкование ужаса смерти». [198]
198
«День», 1864, № 43, 24 окт., с. 19.
У него была жажда — рыдать над каким-нибудь обожаемым трупом, любя его в эти минуты так набожно, как не любил его при жизни никогда, ласкаясь и как бы прижимаясь к нему, открывая ему всю свою душу, — покойному, а не живому Белинскому, покойной, а не живой матери, — создавая себе из их могил алтари для изливания вечно кипевших в нем слез.
Желтый, обвислый, измученный хандрой, как чахоткой, он вяло поднимался с дивана и нудил себя выйти на улицу, –
Злость берет, сокрушает хандра, Так и просятся слезы из глаз… Нет, я лучше уйду со двора…Уходил и натыкался на гроб и понуро плелся на Волкове, провожая незнакомого покойника, и все осклизлое петербургское утро бродил по осклизлому петербургскому кладбищу, тщетно отыскивая такую могилу, над которой можно отрыдаться, — и, конечно, он не был бы лириком, если бы, когда он рыдал, вместе с ним не рыдала вселенная, и небеса, и деревья, и птицы:
Сентябрь шумел, земля моя родная Вся под дождем рыдала без конца, И черных птиц за мной летела стая, Как будто бы почуяв мертвеца!«Черная птица» была его излюбленной птицей. Если Шелли пел жаворонка, Суинберн — ласточку, Китс — соловья, то Некрасову кого же и петь, как не черную птицу — ворону.
Каркает ворон над белой равниной… Ворон над Яковом каркнул один… Карканье, дикие стоны… Кажется, с целого света вороны По вечерам прилетают сюда…Они каркают, а ему кажется: стонут. Изо всех звуков в природе он охотнее улавливал стоны: «Слышишь дикие стоны волков»… — «Голодный волк в лесной глуши пронзительно стонал»… — «Стонет кулик над равниной унылой»… — «Он (ветер) стоном-стонет над столицей»… — «Ель надломленная стонет»… -
И знаменитые мужицкие стоны в «Парадном подъезде»:
Стонет он по полям, по дорогам, Стонет он по тюрьмам, по острогам… Стонет он под овином, под стогом…и бурлацкие стоны:
Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах.И вообще тот всемирный человеческий стон, не прекращающийся в течение веков, который звучал у него в ушах непрерывно, от которого он мог спастись лишь в могиле, ибо лишь мертвец, по его словам, не боится
Ни человеческого стона. Ни человеческой слезы, —а живой, даже за несколько дней до кончины, сам стонущий, он и за тысячу верст слышит эти человеческие стоны —
Человеческие стоны Ясно слышны на заре.Когда у поэта сплин, вместе с ним тоскует вся окрестность. Тогда каждая ворона рыдает, как он. Тогда для него что ни предмет, то носитель такой же тоски. Все вещи превращаются в его двойников. Вся природа — множество Некрасовых, источающих из себя ту же хандру: