Критические рассказы
Шрифт:
Всюду такая чрезмерность человеческих мук, всюду эти невероятные образы крови, кнутов, истязаний. Иногда эта чрезмерность доходила до явной фантастики: то ему видится какой-то невозможный покойник, погоравший четырнадцать раз, то какая-то невероятная улица, полная палачей и убийц.
Вчитайтесь, например, в его поэму «Уныние», — разве и там не сплошная фантастика. Фантастична эта умирающая, заеденная шмелями лошадь, ибо где же видано, чтобы лошадей заедали шмели! Фантастичны эти погибающие от бездождия нивы, ибо за несколько строк до того мы читали в той же самой поэме о пролившемся над ними дожде.
В
а на следующей странице в том же стихотворении говорит:
Ужели бог не сжалится над нами, Сожженных нив дождем не оживит?Таковы лирики. Была бы тоска, а о чем тосковать, от чего тосковать — найдется, хотя бы от двух противоположных причин. Мотивировка тоски — не все ли равно, какая. Даже место, описываемое в этих стихах, фантастично. Судя по собственноручной пометке Некрасова, «Уныние» написано в Чудовской Луке, Новгородской губернии, где у поэта была охотничья дача, а между тем, если судить по стихам, они и пережиты и написаны на Волге, в имении Грешнево.
Он рыдал, потому что рыдалось, а так как нельзя же рыдать беспредметно, так как нужен же какой-нибудь предмет для рыдания — не все ли равно какой, то у Некрасова специально для этих восторгов хандры был всегда наготове один — тоже почти фантастический — образ, образ замученной матери. В такие минуты ему необходимо было набожно верить, что его мать была мученица; что и она — в его излюбленном сонме окровавленных, засеченных кнутами; что и ее терзали в каком-то застенке какие-то палачи и убийцы. Он наделил эту галлюцинацию всеми чертам, которые были необходимы ему для умилений, покаяний и молитв, и пусть его биографы смущенно указывают, что в действительности его мать была не такая, что он заведомо для себя подменил ее подлинный образ — другим. Лирика всегда мифотворчество.
Конечно, его мать была совсем не такая; он, например, писал о ней:
Молода умерла ты, прекрасная, —а между тем она скончалась на пятом десятке, произведя на свет четырнадцать детей; к ее гробу могли бы придти ее внуки. Поэту нужно, чтобы его мать была девически-юной красавицей, польскою панною, заброшенною в русские снега на чужбину, хотя на самом деле она была русская женщина, из русской мелкочиновной семьи. Ее отец был не польский магнат, а обыкновеннейший титулярный советник.
У нас нет никаких свидетельств, что к ее подлинному конкретному образу Некрасов относился с той же почти религиозной любовью, с какой он относился к ней потом, когда она умерла и стала недоступной мечтой. В том письме, которое мы уже приводили — к сестре Лизе, в Грешнево, он ни словом не упоминает о матери, хотя мать была тогда еще жива, даже поклона не передает ей, даже не спрашивает о ее здоровье, — и словно забыв о ее существовании, называет не ее, а Лизу своим единственным другом:
«Я люблю тебя, как сестру, как друга, который один только понимает меня, пред которым только я высказываю душу»…
Всю жизнь он рыдал на материнской могиле, но раньше, когда мать была еще жива, когда, во время ее предсмертной болезни, его вызвали из Петербурга в деревню, чтобы он простился с умирающей, он — по его собственным словам — не поехал, остался в столице, не захотел оторваться на несколько дней от своих любовных и литературных сует, и она умерла без него, и ее похоронили без него, и лишь через год он побывал у нее на могиле, где и начал (в 1842 году) творить ту легенду, которая была так насущно нужна его лирике.
Ритм всякого великого лирика есть проявление его основного душевного склада, его темперамента, и не
следует ли изо всего вышесказанного, что ритм в поэзии Некрасова, как и во всякой поэзии, есть явление первичное, а образы — явление производное, если не всегда и не всецело, то часто и в значительной степени обусловленное и даже порожденное ритмом. Он сам обмолвился однажды, что в процессе творчества звуки у него предшествуют мыслям, или, по крайней мере, являются отдельно от них: В груди кипят рыдающие звуки… Пора, пора им вверить мысль мою!Раньше звуки, а мысли потом. Мысли хранятся где-то под спудом, в запасе, и нужно, чтобы сначала «закипели» рыдания, и тогда он использует их для той или иной конкретной темы.
Из множества разрозненных образов, постоянно привлекаемых им, как объекты для слез, в конце концов выкристаллизовалось у него несколько устойчивых мифов, которые стали главенствующими и явились синтезом всех остальных, средоточием их разрозненных качеств; эти образы у него были такие: народ, мать, Белинский и собственная «безрассудно-разбитая» жизнь.
Народ был главным мифом его лирики, величайшею его галлюцинацией.
В юности Некрасов и не знал, что ему выпадет роль «печальника горя народного». Еще в 1845 году он написал такие жестокие стихи о народе, что даже цензор укорял его за недостаток любви к мужикам. Но нужно же было ему найти какой-нибудь объект для лирических молитв и плачей. История подсказала ему, что этим объектом может быть только народ. И понемногу, под наитием своей собственной лирики, незаметно для себя самого, он сделался набожным народопоклонником. «Сице верую, сице исповедую, с сим живу и умираю». Вера в народ стала для него единою правою верою. Те, кто не верили в народ и не любили народа, казались ему оглашенными, еретиками, «шишами Антихристовыми».
Разумной-то головушке Как не понять крестьянина, А свиньи ходят по земи. Не видят неба век.Небо — это крестьянство. Не видящие этого неба суть свиньи. В первоначальной редакции вместо неба было сказано — солнца.
А свиньи ходят по земи, Не видят солнца век.Понемногу, к началу шестидесятых годов, Некрасов уверовал, что народ для него действительно солнце. С той поры он знал единственное спасение от себя самого, от всех своих скорбей и болезней — погреться на этом солнце, подставить его лучам свое изможденное тело. Он как бы лечился народом. Когда он умирал, он взывал к народу, как к богу:
Я взываю к русскому народу: Коли можешь, выручай! Окуни меня в живую воду Или мертвой в меру дай.Народ призван спасать его и от уныния.
Пусть все вокруг колюче и режуще, утоление боли — в народе. Там отдых, уют и гармония. Только в народе Некрасов умел улыбаться. Все веселые его стихотворения — все до одного — о народе. Даже больше, чем веселые — радостные. Первые главы «Коробейников», «Дядюшка Яков», великолепная «Сельская ярмонка», «Крестьянские дети», — везде мы чувствуем эту улыбку Некрасова. Только здесь он гармонически ясен, в ладу со всеми и с самим собою. Очутившись в народной, ярославской стихии, он чувствует себя среди своих, уныние покидает его, и тогда его стихи становятся благодушны и веселы, как и подобает тому, кто дома, кто чувствует свою крепкую спаянность со всем окружающим. Тогда он смеется таким заразительным смехом, каким смеются только очень угрюмые люди.