Кризи
Шрифт:
— Вы уходите?
— Да, мне надо.
— А я? Зачем же вы просили меня приехать?
— О, — отвечает она, — вы… Вы, вы усложняете мне жизнь. Это ненадолго. Я должна позировать. В три часа вы за мной заедете.
— А обед?
— Пообедаем после.
— И куда мне за вами заехать?
— На площадь Согласия.
— Куда на площадь Согласия? Она большая.
Кризи отвечает мне на редкость дерзкой улыбкой.
Да, в это утро мы с ней не слишком едины. Ну да ладно, как-нибудь отыщу. И все же я говорю:
— Если там не найдем друг друга, встречаемся здесь.
Я снова втыкаю вилку в розетку. Кризи еще минуту крутится в гостиной и уходит. Она не поцеловала меня. Правда, я не проявил никакой инициативы. С Кризи я уже понял: настоящее — это настоящее. Оно не выходит за свои пределы. Настоящее — это не я, это съемки. Поцелуй был бы либо воспоминанием, либо обещанием. Эти два слова для Кризи ничего не значат. С террасы я вижу, как она подходит к своей машине. На улице какой-то мужчина выгуливает собаку. Завидев Кризи, он останавливается. Собака тянет за поводок. Мужчина идет за ней, но голова его повернута в сторону Кризи. Машина стремительно, точно головка самонаведения ракеты, срывается с места. Я возвращаюсь в гостиную. Снежина выключила пылесос. Как всем известно, когда пылесос никому не мешает, он перестает быть необходимым. Она говорит мне что-то по-испански. Я не понимаю. Отвечаю: «Si, si». Пластинки по — прежнему валяются на паласе, точно в том же положении, в каком мы их оставили. Кризи, вероятно, сказала Снежине, чтобы та к ним не прикасалась. Я раскладываю некоторые из них. Затем включаю проигрыватель. Из него доносится африканская музыка, сухая, стук деревяшек друг о друга. Я растягиваюсь на паласе. Когда я просыпаюсь, ничего уже не слышно. Проигрыватель замолчал. Я иду на кухню: Снежина ушла. И снова у меня в этом пустом кубе возникает ощущение, что я нахожусь буквально нигде. Я вижу на полу несколько писем. Мне вдруг приходит мысль, что если бы я их прочел, то смог бы понять то, что в Кризи остается для меня закрытым, тайным, смог бы найти что-нибудь такое, что помогло бы мне сблизиться с ней. Но я не делаю этого. Как-то раз, очень давно, наткнувшись на одно не предназначенное мне письмо, я прочел в нем о себе одну такую неприятную и такую верную фразу, что поклялся никогда больше этого не делать. Я сажусь в машину. Еду на площадь Согласия. Напрасно я беспокоился. Я сразу замечаю толпу, небольшую толпу перед Морским министерством. Кризи — там. Она стоит
— Я поеду за вами, — говорит она.
И, разумеется, как только мы отъезжаем, обгоняет меня на пятьдесят метров. На первом же красном свете мне удается встать рядом с ней. Она смеется, встряхивает волосами, протягивает мне через окошко руку. Я кричу: «Куда мы едем?» Она отвечает: «Куда хотите». И уезжает. Немного дальше я вижу, как она внезапно припарковывает свою машину к тротуару, оставляя при этом небольшую вмятину на соседней машине, бежит ко мне, садится рядом со мной и говорит, что лучше она вернется за своей машиной позже. Мы обедаем в кафе, где на официантах надеты пиджаки в цветочек. Это незабудки. Кризи говорит, что она предпочла бы гортензии, но главное — чтобы их было поменьше. А еще она сообщает: «Сегодня я счастлива. А вы нет?» — «И я счастлив». — «Я хочу сделать вам подарок, что вы выбираете? Что-нибудь полезное, какую — нибудь безделушку, или чтобы мы поехали проведать ваши деревья?» — «Я выбираю деревья». Мы доезжаем до парка Сен-Клу. Немного гуляем там по большой аллее. Кризи висит у меня на руке. Какой-то пожилой господин показывает маленькому мальчику гриб и объясняет, что это гриб нехороший. Мимо проходит еще один мужчина, и Кризи заявляет, что он наверняка из любителей подглядывать за теми, кто занимается любовью, что у нее на такие вещи глаз наметанный. Мы возвращаемся домой. Снежина там воюет с мужчиной, который тщетно пытается втолковать ей, что если она не заплатит за газ, его отключат. Я лезу за бумажником. Кризи хлопает меня по руке. Она платит, смеется, встряхивает волосами и дает ему немыслимые чаевые. Тот покорен. Он готов рассказывать о своей жизни. У него — тик, дергаются веки, из-за чего он кажется подслеповатым. Очень быстрым движением Кризи выпроваживает его за дверь, и через секунду все приходит в норму. Я сижу на узком диване. Кризи свернулась у меня на руках. Солнце находится в большом витраже, прямо напротив нас. Потом солнце уходит. Кризи вздрагивает, вскакивает на ноги, решает, что ужинать мы будем здесь, зовет Снежину, разговаривает по-испански, звонит бакалейщику, говорит ему: «Пожалуйста», с той же самой бесстрастной интонацией, с какой обратилась бы ко мне. После этого она отправляется в ванную комнату, зовет меня. Я поливаю ее из душа. Лью воду ей на грудь, на бедра. Потом поливает меня она. Мы ложимся на кровать. Наши тела невинны, как в первые дни сотворения мира. И только в момент близости я спрашиваю у нее: «А как же Снежина?» И она отвечает мне, причем невероятно серьезно: «Сегодня утром я с ней поговорила. Она согласна». Согласна? Снежина?
После ужина ею овладевает жажда деятельности. Она хочет поехать за своей машиной. Я замечаю на это, что… Нет, ей нужна ее машина. «Моя машина — это мой дом. Ты же ведь сам так сказал». Я это сказал, я? «Ты сказал, что когда я сижу в своей машине, то у меня такой вид, как будто я сижу дома». Ладно, пусть я так сказал. Я предлагаю поехать на моей машине за ее машиной. Нет, Кризи не хочет: тогда нам пришлось бы возвращаться порознь. Я вызываю такси. В такси Кризи сидит, прижавшись ко мне, я беру ее за руку. Но она о чем-то спрашивает у шофера, доволен ли он своей работой, что он делает в свободное время и не случаются ли с ним нервные breakdowns от дорожных пробок. Шофер очарован. Он рассказывает нам, что у него все в порядке, что он живет в пригороде и разводит кроликов. Кролики такие ласковые. Они его узнают, когда он приходит. Оказывается, мы о кроликах ничего не знаем. Ну а что касается вынужденных пауз в работе, то он не жалуется. Он читает. В основном исторические книги. Сейчас, например, после Людовика XIII он добрался до Людовика XIV. Но четкого представления об этом персонаже у него еще нет. «Честно говоря, пока еще нет, не буду опережать события». Он оборачивается ко мне. «Ну а вы, если между нами, что вы месье, думаете об этом монархе?» Кризи — наверху блаженства. После каждого замечания она толкает меня коленкой или сжимает мне руку. В данную минуту ее настоящим является этот вот шофер. Если бы мне в этот момент вздумалось хоть заорать или завыть, мой вой просто не прорвался бы сквозь стену кроликов и нервных breakdowns. Мы подъезжаем к машине. Шофер выходит вместе с нами. Ему еще хочется сказать нам, что такие пассажиры, как мы — редкость, что клиенту чаще всего глубоко наплевать на здоровье шофера, на его заботы и положение в обществе. Рядом течет Сена, в лунном свете ее вода кажется какой-то густой. По мосту проходит поезд метро. Шофер хочет пригласить нас выпить стаканчик. Я отказываюсь. Он настаивает. Кризи согласна. Мы идем в бар на углу улочки, лестницей спускающейся вниз. В баре пусто. Между двумя стеклянными дверями стоит игральный автомат: замкнутый автомобильный контур и маленькая машинка шустро, словно крыса, снует по уснувшему городу. Кризи сразу припадает в этому автомату. Она держится за маленький руль энергично и крутит его туда-сюда. При каждом удачном движении или при каждой ошибке звякает колокольчик или загораются лампочки, желтые, зеленые, фиолетовые, вспыхивают как маленькие магнии, а где-то внутри включается какой-то шумный счетчик и появляются цифры. Точно какое-то придирчивое сознание, какая-то бдительная и брюзгливая душа. Как жаль, что их не было в моей жизни, как жаль, что их, этих лампочек, вспышек, сигналов, не было у меня с Кризи.
Подошел шофер со стаканом в руке. Он смотрит на игру с видом знатока. Он говорит, что это трудно. Потом уходит. Кризи почти не заметила его ухода. Она играет с ожесточением. Даже не смотрит на меня, протягивая руку: «Еще один франк, пожалуйста». Бесстрастный бармен протягивает мне из-за машины монеты. Она играет уже тридцать вторую партию. Лампочки, звонок, тиканье, цифры на экране. Внезапно Кризи надоело. Мы опять в машине. Кризи несется. Я ей говорю: «Не туда». Она смеется, встряхивает волосами. Какое-то время, прижавшись щекой к моей щеке, Кризи мчится прямо на светящуюся придорожную тумбу. Я смотрю на эту светящуюся тумбу с полным безразличием. В последнюю секунду Кризи оставляет тумбу в стороне. Я говорю ей: «Налево». Она поворачивает направо. И все это на сумасшедшей скорости. Мы едем по длинной пустынной, совершенно незнакомой мне улице. Кризи тормозит. В своей манере, внезапно. Я налетел на ветровое стекло. Она не дает мне удариться. Ее губы впиваются в мои губы. Она вся прилипает ко мне. Она говорит: «Ты ведь спасешь меня, правда?» От чего. Я знаю, что должен ее спасти, но от чего? Я спрашиваю: «От чего?» «Ты никогда ничего не понимаешь». И добавляет: «Это не то, совсем не то». А тогда что? Сама-то она знает? Мы в ночи, посреди ночи, на пустой улице, которая мне кажется улицей — вакуумом. А разве были ли мы где-нибудь еще, кроме ночи? Или где-нибудь, кроме ослепительно-белого такого же непроницаемого дня? Кризи разворачивается, чтобы ехать обратно. Фары машины выхватывают из темноты дома, потом изгороди, и над изгородью возникает Кризи в оранжевых бикини, на водных лыжах, на гребне волны, посетите Багамы. Она несется на нас из небесной лазури, украшенной флажками. У меня от этого екает сердце. У Кризи, похоже, нет. Еще какую — то долю секунды Кризи остается перед нами, над нами, огромная, бросающаяся на нас словно для того, чтобы догнать нас, задержать. Потом машина заканчивает разворот и Кризи пропадает во мраке. Мы проезжаем улицу, площадь, мост, густую поблескивающую Сену и вдруг оказываемся на автодороге. Вокруг нас гудит туннель. И мне все это нравится: эти удары, эти рывки, скрип шин на асфальте, и эти виражи во всех направлениях, словно какой-то фейерверк. Я засыпал. Я хочу сказать: в своей жизни. Кризи трясет меня, как шейкер. Лампочки щитка приборов и мелькающие фонари золотят ее резко очерченный, устремленный вперед, как бы возникающий из гудения мотора профиль. Мы съезжаем с автодороги. В свете больших фонарей поля кажутся плоскими и блестящими, прихваченными изморозью этого пустого света. По обе стороны дороги взлетают, скользят деревья. Словно кто-то их вырывает, косит, валит. Кризи больше ничего не говорит. Устремив вперед свое лицо, она вся целиком пребывает в туннеле шума, скорости, урчания мотора. Мы проезжаем деревню. Фары освещают белую стену, вынырнувшую перед нами, словно испуганное лицо. Потом идет улочка, извилистая, поднимающаяся вверх между двумя шероховатыми стенами. Фары прыгают из стороны в сторону, как будто перед нами бежит фотограф, пьяный от вспышек собственного фотоаппарата. Мы подъезжаем к большой развязке, где скрестились пять или шесть дорог. Достигнув самой высокой точки, Кризи останавливает машину. Мы выходим. Под нами громоздятся длинные арки, длинные горбатые скаты, которые уходят вдаль, возвращаются, опорные столбы, своды, черные плоскости, белые блестящие плоскости, лунный свет неоновых ламп, белый и бледно-серый под высокими столбами. А дальше, вокруг, во все стороны — сплошная темнота. Это как колокол для ныряльщиков, только огромный, огромная бетонная стальная пустыня, где воздух кажется более разреженным, пространство — абстрактным, пустынным и застывшим. Мы уезжаем. Кризи делает вираж за виражом. Мы крутимся по этой развязке, по этому открытому лабиринту, и неоновые лампы, когда мы проезжаем под сводами, устремляют на нас свои зеленоватые лучи. Мы выезжаем на дорогу, которая уходит вправо. Из ночи выныривает большой ансамбль зданий, похожих на скалы, некоторые окна еще горят, а ниже струится тусклый и пустой свет фонарей. Машина под нами приподнимается. Эстакада выносит нас на площадь, довольно просторную, квадратную, окруженную аркадами, затерявшуюся среди строений. На площади есть забегаловка типа американского «Арогстора». Поскольку время уже позднее, она функционирует уже вполсилы: основная часть зала затенена, но над стойкой еще горит желтый свет. Мы входим. Барменша за стойкой и три молодых парня напротив нее смотрят на нас. Они склонились друг к другу, сгрудившись в лучах желтого света. Своим решительным шагом Кризи направляется к игральному автомату, это «журавль»: какие-то пташки посреди фасолевых зерен. Кризи резко дергает рычаг. Там, где она стоит, на границе темной зоны, ее лицо освещается только небольшой витриной игрального автомата. Она нетерпеливо трясет аппарат.
Один из парней говорит: «Эй, это все-таки не танк». Остальные тихонько пересмеиваются. Я вижу на горизонте потасовку. Я был бы не против.Возбуждение Кризи передалось и мне. Но взгляд вспыхнувших зеленых глаз Кризи заставил парней повернуться к стойке, уткнуться в свои стаканы, отчего теперь видны только их затылки, барменша, мучнистая блондинка с мучнистым оттенком лица, одаривает меня приятной улыбкой. Мы выходим. Под аркадой есть еще магазин игрушек, весь в огнях. На витрине — костюм, костюм Зорро, лассо, рапира, маска, плоская шляпа и плащ на красной подкладке. Кризи рассказывает мне о маленьком мальчике, не знаю кто он такой, сын кого-то, не понимаю кого, который перенес скарлатину, и его нужно утешить. Зорро, это великолепно! Нужно все это купить. Мы идем покупать. Но уже час ночи. Дорогая Кризи, уже второй час, магазин закрыт. Кризи ничего не желает слышать. Что же это такое, в конце концов, собираются они торговать или нет? Закрыто! Это немыслимо! Безобразие! В Лас-Вегасе магазины всю ночь работают. Надо позвонить. Где звонок? Нету звонка! А если бы было что-то срочное? Дорогая Кризи, это ведь магазин игрушек. Уже час ночи. Мы купим это завтра. Не станем же мы сюда возвращаться ради какого-то набора игрушек. «Я схожу в большой магазин». Но я уже знаю, что для Кризи завтра — это слишком поздно. Завтра Зорро и сын кого-то исчезнут, будут вычеркнуты из памяти, забыты. Зорро — это сейчас. Она топает ногами. Каблучки ее сапожек стучат по каменным плитам. Мы уезжаем. Под нашими колесами проносятся эстакада, дорога, развязка. Неподвижные, мы мчимся в ночи. Деревья валятся как от ударов дзюдоиста. Есть рев мотора, есть тусклый свет, есть дорога и несущиеся нам навстречу здания. Мы едем по небу, мы едем по морю. Держась одной рукой за руль, другой вцепившись в мой затылок, Кризи дико целует меня. Потом она вдруг поворачивает направо, колеса пронзительно скрипят. Кризи мчится прямо к большому черному прямоугольнику, я кричу: «Эй!» Под воздействием не знаю чего, какого-нибудь секрета в мостовой, какого-нибудь электронного глаза черный прямоугольник исчезает. Резкий свет бьет нам в лицо, машина скатывается вниз, мы — в гараже дома.
V
После этого проходит четыре дня, в течение которых мы остаемся наедине друг с другом, сидим взаперти в этой коробке, не выходя на улицу, питаемые и оберегаемые Снежиной. Четыре дня, ограниченные шестью плоскостями, с которых над нами отовсюду нависают и смыкаются, словно большие плотоядные цветы, гигантские изображения Кризи. Четыре абсолютно одинаковых дня, вернее даже сказать, один день, слитый воедино, словно река, словно железобетонный монолит, с пылающим за витражом солнцем, с присосавшимся к витражу, точно медуза, солнцем, с прилипшей к витражу, точно присоска, темнотой, и я с Кризи, погруженные, опрокинутые, впившиеся друг в друга, ползущие друг к другу по серо-черному паласу, обвивающие друг друга, переплетающиеся, два вензеля, ее тело, смешанное с моим, ее тело, ставшее моим, ее наслаждение, превращенное в мое наслаждение, я, ставший ею, она, ставшая мною, она, пахнущая деревом, воском, сандалом, я, пахнущий деревом, воском, сандалом. Вот она сидит на мне, вся прямая, ее шея, словно райская птица, и я вытянутыми руками держу ее грудь. Я ее опрокидываю, карточный домик рушится, гостиная кружится, плакаты опрокидываются, я оказываюсь в ней, ее пятки колотятся о палас, и она коротко, прерывисто стонет. В одну и ту же секунду раздается наш крик. И взгляд ее, как медленный прилив, как скользящий луч маяка, возвращается ко мне, в ее распахнутые глаза, в ее зеленые глаза, наполненные оцепенением. «Где ты, моя Кризи? Где ты, детка моя, радость моя, надежда моя, жизнь моя? Откуда ты возвращаешься?» — «Я возвращаюсь из тебя».
Мы идем в ее спальню. Мы идем и ложимся на ее кровать. Нам больше не нужно перекидывать друг другу подушки. Теперь Снежина заранее снимает покрывало. Она кладет мою пижаму и ночную рубашку Кризи. Однажды вечером она даже разложила их так, что рукава моей пижамы обнимали ночную рубашку. Можно ли было ожидать такое от Снежины? Но что мне известно о Снежине? На маленьком ночном столике всегда стояли какие-то коробочки, флаконы — все то, чем Кризи постоянно пользуется: вечером для того, чтобы заснуть, утром — чтобы проснуться. В первую же ночь я все убрал, все попрятал в ящички зеленого секретера. Кризи этого больше не требуется. Едва наступает полночь, она проваливается в сон, как в открытый люк, как в пропасть. Однажды ночью я попытался ее разбудить. Тщетно. Рядом со мной — лишь монолит тишины, монолит темноты. Но ее рука лежит у меня на груди, ее пальцы вцепились в мое плечо. Однажды ночью она храпела. На следующий день я сказал ей об этом. А не надо было. Целых полчаса она держалась со мной чрезвычайно холодно, и потом, когда мы занимались любовью, в ней сохранилось внутреннее напряжение: ее выгнувшееся дугой тело стремилось к наслаждению, но наслаждение не пришло. Я разбил настоящее, разрушил хрупкий ледок минуты. Тогда я этого не понял. Обычное течение дней возобновилось, возобновился медленный вихрь часов. Проигрыватель работает без остановки. По двадцатому, пятидесятому разу мы ставим одни и те же пластинки, знакомые до тошноты — гром барабанов, стоны струн, американские голоса — Little John, о Jericho, о sweetheart, and you alone, gold river, my love, одни и те же мелодии, одни и те же движения, мы вдвоем в этой коробке, вдвоем в этих шести плоскостях, почти без движения, во всех наших жестах — какая-то тягучесть, повсюду вкус наших тел. К одной из этих мелодий Кризи придумала свои собственные слова. Она напевает их не переставая: goodie, goodie, ночь, ночь. Она повторяет их, выкрикивает их, спускаясь по лестнице: goodie, goodie, ночь. И я тоже их напеваю: goodie, goodie, ночь. И Снежина на кухне или когда она приносит тарелки, тоже поет goodie, goodie, ночь. Проходя мимо меня, она озаряет меня основательной улыбкой. Признала ли меня Снежина? Судя по всему, да. Полюбила ли она меня? Но что и кого здесь любят? Кто в этой коробке? Кто в этом вакууме, на крайнем выступе скалы?
Четыре дня. Кризи примеряет платья, брюки, сапожки. Я вижу ее снизу, стоящую перед зеркалом туалетного столика. Она подходит к нему, отступает, вся изворачивается, чтобы посмотреть на себя сзади. Затем спускается вниз: «Как ты находишь?» Я расстегиваю молнии, застегиваю молнии. Она примеряет парики. Один из них — весь в жемчужинах, одни жемчужины, сплошь покрывающие голову, и больше ничего. Она смеется, надевает в дополнение к своему жемчужному парику платье, которое тоже состоит из одних жемчужин. Я обнимаю ее. Все это похрустывает, перекатывается у меня в пальцах. Кризи в эти дни не нужно фотографироваться. Или, точнее, ей нужно было, но она отменила съемки. И я тоже перенес свою работу на потом, как можно дальше. Уезжая, я взял с собой отчет финансовой комиссии. На полях там сохранились столбики цифр после карточной игры — как-то вечером мы играли в рами. Однако я не забыл, что в один из тех дней по телевизору должно было передаваться мое выступление, записанное раньше. В указанное в программе время я включаю телевизор. Мы садимся на серо — черный палас. Кризи сбегала и принесла несколько подушечек со своей постели. Я появляюсь на экране, там называют мое имя. Я — в телевизоре, прямо перед нами, весь такой серьезный, в галстуке. Но Кризи прижимается ко мне. Кусает мои губы. Я обнимаю ее. Мы медленно оседаем на серо-черный палас. А на маленьком экране я все говорю, говорю о таких вещах, как бюджетный тупик. Я говорю: Франция находится на вираже. Звук моего голоса проходит над нами. Но мои губы плотно прижаты к губам Кризи, я лежу на Кризи, Кризи в пене волн, Кризи в широких бермудах, Кризи с Багамских островов. Ее тело, мой голос, ее губы. Я включил звук слишком громко. Мой голос слышен повсюду, он завоевывает пространство, расталкивает вакуум. Я ору так, как орал в тот день, когда происходили дебаты о вотуме недоверия. Это Колетт Дюбуа мне посоветовала. «Ты начинаешь с низких нот, не тихо, но все же достаточно тихо, а потом внезапно начинаешь орать». И я заорал. Я видел, как на правительственной скамье на меня смотрит из-под своих густых бровей премьер-министр, смотрит и как бы говорит: «Что там у них такое сегодня в Морлане?» Я на секунду поднимаю глаза. В глубине гостиной прислонившись к дверному косяку, скрестив руки на своей кофточке со строгим воротничком, на меня смотрит Снежина. Смотрит на меня, но только на экране. Ее взгляд проходит над нами, над вензелями, переплетенными на серо-черном паласе, она видит меня, но меня серьезного, в галстуке, а не меня, распростертого среди наших оливково-зеленого и салатового халатов. Мой голос умолкает. Все окончено. Взгляд Снежины опускается на меня. У нее такой вид, словно она хочет сказать, что это было хорошо и интересно. Кризи недовольна. «Я хотела на тебя посмотреть!» — «Но уже все закончилось.» — «Так быстро?» — «Я говорил десять минут». Она хватает меня за уши. Я беру ее за плечи. Это уже не нежность. Время от времени я замечаю, как на Кризи накатывает что-то похожее на бешенство. Я вижу перед собой врага. Она кидается на меня, словно хочет уничтожить меня. Словно она сердита на меня, сердита на себя, на то, что я ее люблю, на то, что она меня любит. Мы боремся, причем она — изо всех сил. Она улыбается. Это жесткая улыбка. В ней есть вызов, и иногда я даже спрашиваю себя, а нет ли в ней ненависти? Ненависти, которая, впрочем, длится недолго, как и все остальное: словно хрупкий, моментальный тающий иней. Всем нам когда-то приходилось сражаться с ангелом. Для меня ангел — это Кризи. И я знаю, в тот момент я уже знаю, что как и тот другой, персонаж из Библии, я выйду из этой борьбы с вывихнутым бедром. По этой ярости во мне, по своему затрудненному дыханию, по тому, как рвется у меня в груди моя душа, устремляясь к Кризи, к этой женщине, которая то является мною, то ускользает от меня, превращается в тишину, в жесткую улыбку, в сталь, в аэролит, я уже знаю, что вступлю в незнакомый мне мир, в зеркальный свет, ослепляющий меня. О прежних моих связях я никогда не говорил. А эта валит из меня, как дым, а все остальное становится для меня видимостью, контуром, обманом. Что тебе известно обо мне, если ты не знаешь, что я спал с Кризи, что мой живот был в животе Кризи, Кризи с Багамских островов, Кризи на серо-черном паласе.
VI
В пятницу я возвращаюсь домой. «Съездил хорошо? Успешно?» — «Да, прекрасно». О подробностях Бетти не спрашивает. На ее широком лице ни тени подозрения. Во всяком случае, ничего не заметно. Обычно мои связи — это моя темная сторона, моя скрытая сторона, тайна, сумерки, откуда я выхожу, чтобы оказаться на свету, где все прозрачно и ясно, как и должно быть, как только и может быть. Но на этот раз я испытываю нечто совершенно противоположное. Кризи — вот моя ясность, и с ней я находился на свету, там, где были кровать на галерее, витраж, скала, белое небо Багамских островов. Покинув Кризи, я возвращаюсь в кулуары, за кулисы. На этот раз я вернулся к себе домой в виде призрака, в виде бумажного человека. В бумаге обо мне сказано: супруг Бетти, двое детей, депутат, прошел в первом туре, набрав 2,2 537 голосов. Все это уже не вполне соответствует действительности. Или, точнее, все это стало тенью. Я возвращаюсь не со свидания, а из путешествия. Во время путешествия человек обычно тоже находится на свету, взбирается по трапам, его ждут в аэропортах, в холлах гостиниц. Возвращаясь, человек распаковывается точно так же, как он распаковывает чемоданы. Я иду к себе в кабинет. Там лежит кипа писем. Кажется, что сейчас любое из них так и прыгнет на меня, прилипнет ко мне. Мой долг, мои принципы, мои обязанности, мои встречи. Наконец, я их распечатываю. После того как вскроешь конверты, отложишь в сторону всякую ерунду и выбросишь в корзину рекламные проспекты, оказывается, что от груды практически ничего не осталось. О жизни обычно думают, что это серьезно. А жизнь — это всего лишь шесть писем, четыре накладные и копия счета. Я пытаюсь сосредоточиться на них. Моей секретарши нет. Я мог бы записать на диктофон. Или отложить все до понедельника. Так нет же. Я отвечаю сам. Печатаю двумя пальцами. Мне необходима эта повинность. Эту повинность я ставлю между мной и мной же.
Около шести часов мы выходим из дома. Мы направляемся на выходные к Колетт Дюбуа, в деревню. Я опять выезжаю на автодорогу. На ту же самую, на которой я был с Кризи. Я ничего не узнаю. В какой-то момент, потеряв чувство реальности, я яростно нажимаю на акселератор. Я мчусь так, словно за рулем сидит Кризи. Бетти говорит мне: «Ты что, с ума сошел?» Стрелка спидометра падает, а вместе с ней гаснет что-то и у меня внутри. Сзади Антуан и Корали о чем-то спорят. Я не слышу ни слова. «Тише, — говорит Бетти, — вы отвлекаете папу». Отвлекают? К счастью, Антуан задает мне вопросы о французской революции. Он сейчас проходит это в лицее. Что-то в ней ему не совсем понятно. Я объясняю. Дантон и Сен-Жюст оказываются рядом с нами, они занимают всю машину, они гонят прочь все, что не связано с ними. Сплю я в комнате — мансарде с розовыми обоями, розовым туалетным столиком, розовыми стеклами.