Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кризи

Марсо Фелисьен

Шрифт:

Любая профессия — и даже моя — это колдовство со своими ритуалами, со своими заклинаниями, своим языком, непонятными для других. Кризи не только предоставляет для фотографирования свои ноги, свои плечи, свою улыбку, она пребывает в своем колдовстве, в своем богослужении, это — другая Кризи, но она живет, двигается, и через четверть часа, когда сеанс закончится, она будет уже не совсем той же самой, какой она была в тот момент, когда, входя в эту студию, она повернулась ко мне, улыбнулась мне, взяла свою сумочку и открыла дверь. Однако это предупреждение постигла та же участь, что и большинство прочих предупреждений: оно было замечено, но смутно, услышано, но вскоре забыто. Одной секунды счастья было достаточно, чтобы предупреждение рассеялось. Или, может быть, у Кризи, как и у меня, эта сдержанность, эта скованность — всего лишь естественная манера поведения. И Кризи тоже никогда не задает мне вопросов о том, что в моей жизни не имеет отношения к ней самой. О Бетти, о детях, о моей работе она никогда не говорит. А может быть, она ждет, чтобы я заговорил об этом первый. В наших отношениях в этот период есть что-то нечеловеческое: у них нет корней, нет почвы, нет ни вчерашнего, ни завтрашнего дня, они сводятся к одному мгновению, к этой сухой лихорадке, которая бросает нас друг другу в объятия. Такое впечатление, что мы начинаем существовать только тогда, когда находимся вместе; что каждый раз мы возникаем даже не из тени, а из какой-то неведомой вселенной, из небытия, для того, чтобы оказаться на ринге, на подиуме, и не столько ради любви, сколько ради борьбы. Такое впечатление, что сама эта противоестественность нам необходима, что она придает нам уверенность в себе или гипнотизирует нас, что она является нашей стихией, или же что мы хотим любой ценой отдалить наступление того момента, о котором мы тем не менее знаем, что он рано или поздно наступит, или предчувствуем его, того момента, когда все станет более серьезным и, возможно, более болезненным. По телефону она еще сказала: «Я должна выйти. Мне нужны цветы на стол». Зачем она говорит мне о цветах? И тут до меня доходит. «Не надо. О

цветах я позабочусь. Я вам их пришлю». Я подумал, что она начнет протестовать. Она не протестует. «Пожалуйста», — говорит она.

Придя к ней, я чуть было не вскрикнул от изумления. Гостиная блестит, как мостик флагманского корабля. Моя фараонша превратилась в домохозяйку. Или почти превратилась. Вместе со Снежиной она выравнивает столовые приборы на столе, отходит в сторону, оценивает общий вид, идет к цветам, поправляет их. Не зная точно, чего ей хочется, я послал ей разных: роз, гладиолусов, три маленьких букетика полевых цветов. Гладиолусы стоят около витража, два маленьких букетика — на столе и еще один — на телевизоре. Кризи своей походкой манекенщицы опять проходит по гостиной. Потом она говорит: «Я не готова. Пойду поднимусь к себе. Если эта дама придет, встреть ее. Будь добр».

Дама приходит. Я узнаю ее. Эта та самая особа с унтерской выправкой, которая в прошлый раз руководила фотосъемками у Морского министерства. Женщина внушительного телосложения с плечами кетчистки, густыми черными бровями и тяжелым взглядом выпученных глаз. Да еще вдобавок — говорящая хриплым голосом. Как Кризи меня и просила, я ее принимаю, прошу прощения за Кризи: она была на работе, только что вернулась и еще не совсем готова. Предлагаю ей выпить. В какой-то момент, когда унтерша стоит спиной к галерее, я поднимаю глаза. Кризи уже здесь. Она готова. Но она не спешит спускаться вниз. Она смотрит на нас. Наконец, спускается. Она говорит какие-то странные вещи, неожиданные в ее устах. Она говорит: «Вижу, что Жак уже ознакомил вас с достопримечательностями дома». Или: «Я думаю, что мне уже не нужно представлять вас друг другу?» — «Конечно же нет, конечно нет», — отвечает унтерша, о которой я все еще не знаю буквально ничего: ни ее имени, ни чем она занимается. Наверное, отвечает за связи с общественностью. Или руководит домом моделей. Если судить по ее манерам. И по сумке. Сумка явно серьезная, где на одну губную помаду наверняка приходится не меньше трех записных книжек и штук двадцать контрактов. Мы переходим к столу. Снежина по этому случаю предприняла дополнительные усилия. На ней белый фартук, отороченный кружевами. В нем она смотрится еще хуже, чем в клеенчатой блузке со строгим воротничком. В какой-то момент я начинаю подозревать, что это небольшая ловушка. Должно быть, эта внушительная женщина хочет меня о чем-то попросить, о какой-нибудь любезности, льготе, о какой-нибудь услуге в министерстве. Это скорее всего именно она попросила Кризи организовать эту встречу.

Должно быть, Кризи не усмотрела здесь ничего предосудительного. Я на нее не в претензии, но собираюсь слегка пожурить. Я — депутат от Морлана. Мне не пристало заниматься ничтожными проблемами парижской высокой моды. Но ничего такого не происходит. Женщина-унтер очень много говорит. Она категорична. О последнем спектакле в Опере она говорит: «Очень плохо. Нужно было сократить. А они не сократили». Она рассказывает о каком-то американском режиссере: «Я ему сказала: «Милый мой…» Ничто в ее словах не похоже на какую-либо уловку. В какой-то момент в разговоре затрагиваются проблемы рекламы на телевидении. Я говорю себе: ну вот, приехали. Но разговор уже переходит на другую тему. В конечном счете, она все же ничего, эта могучая женщина. И за словом, порой грубоватым, в карман не лезет. Я сказал: унтерша. Мне следует повысить ее в звании: у нее голова скорее полковника. Я узнаю типаж: это занявшаяся бизнесом графиня, и я почти не удивлен, когда из какой-то фразы вдруг узнаю, что она состоит в родственных отношениях с Бурбон-Брагансами. Подали суфле. Полковник поздравляет Снежину: «Браво, крошка». И добавляет, обращаясь к Кризи: «А она не дура, ваша испанка». А чуть позже происходит следующее. Когда мы встаем из-за стола, взгляд полковничихи падает на цветы: розы, гладиолусы и три букета полевых цветов. «А цветов-то, цветов!» И тут Кризи делает нечто такое, что приводит меня в замешательство: она берет мою руку, проводит ею по своей щеке и говорит: «Жак меня так балует». И это она! Она, дерзкая, стальная гордячка, мой нарисованный идол, превратившийся вдруг в горлицу. Даже женщина-полковник удивлена, и я вижу, как во взгляде ее выпуклых глаз, во взгляде этой графини-работяги мелькают одновременно и комплимент в мой адрес, и жалость по отношению к Кризи. Мы пьем кофе. Полковничиха уходит. Мы вместе провожаем ее до лифта, и последнее, что видит полковничиха перед тем, как закрывается дверь лифта — это Кризи, прижавшуюся ко мне. И сразу же лицо Кризи, до этого момента такое оживленное, гаснет прямо на глазах. Она бросается на узкий диванчик. «Какая скучища!» — «Да нет, почему ты так считаешь?» — «Правда? Тебе не очень скучно?» — «Вовсе нет. Эта женщина по — своему весьма даже интересна». Сидя наедине с Кризи, я повторяю увесистые, смачные выражения графини. Кризи смеется. Я говорю: «Это наша первая гостья». Кризи кидается ко мне в объятия. Я знаю, но я знаю только теперь, что тот ужин был для нее ужином «в узком кругу». Ужином, которые обычно устраивают маленькие девочки, желающие хотя бы сделать вид, что они живут. Теперь я знаю, что полковничиха сама по себе не имела значения, что она была приглашена только потому, что для ужина требовался свидетель, подобный тем необходимым свидетелям, которых находят для бракосочетания на площади перед мэрией, но на очень короткое время. Теперь я знаю, что Кризи просто-напросто пыталась жить, что она пыталась внести нашу любовь в свою жизнь. Теперь я знаю это. Но слишком поздно.

Теперь я знаю также и одну из причин болезни Кризи и ее тоски, ее переменчивого настроения (и в то же время, вероятно, причину моей сдержанности: потому что я тут ничем не мог ей помочь). Эта болезнь была страхом перед темнотой, боязнью сумерек, боязнью того часа «меж волком и собакой», когда кажется, что собака и волк приходят к согласию, но лишь затем, чтобы грызть ваше сердце, того часа, когда вместе с угасающим небом угасает и что-то в нас самих. Приближается тень: это ночь. Приближается угроза: это ночь. У других людей, у меня в частности, есть предшествующие мгновения, которые несут нас: я нахожусь в Финансовой комиссии, вот я выхожу из Финансовой комиссии, у меня под мышкой запасы бумаги, в ушах еще звенят услышанные перед этим слова, я думаю о том, что скажу на следующем заседании, возвращаюсь домой, Бетти мне что-то говорит, Антуан показывает мне, как он выполнил домашнее задание. Корали хочется, чтобы ее приласкали, меня ожидает груда писем на столе, мурлыкает секретарша. Тем временем наступила ночь: я подошел к ней незаметно для самого себя. А у Кризи вместо всего этого гвалта — тишина. Предшествующие мгновения не несут ее. Для Кризи мгновение — это всего лишь мгновение. Оно не длится. Оно проходит и забывается. Весь день ее насыщен мгновениями, сменяющими друг друга, плотными мгновениями, без просветов: ее сеансы позирования, примерки, сеансы у парикмахера… или — вся эта суета, которая ее несет, которая поддерживает ее на поверхности ее самой. Она находится в своих позах, пребывает среди зеркал, сидит под колпаком парикмахера, увешанная бигуди, желтыми и розовыми, в которых она больше чем когда-либо похожа на икону. Когда у нее есть время, она садится в машину, несется до Тусю-ле-Нобль, садится в самолет и бороздит небеса. У нее есть диплом пилота, причем даже не первой или второй степени, а третьей, той, которая дает право на совершение самых дальних перелетов. Однажды она взяла меня с собой. Моя Кризи в небе, моя Кризи передо мной, в пузыре из плексигласа, застывшая в равномерном гудении мотора. Под нами — земля, поделенная на желтые и коричневые квадратики, пригород со своими узкими домиками, водная гладь, окаймленная желтыми склонами, замок и лужайка перед ним, дороги, по которым текут маленькие машинки. Кризи сажает самолет.

Снимает шлем. Смеется. Встряхивает волосами. Когда времени у нее не так много, она отправляется скакать верхом по Сен-Жерменскому лесу. Я заезжаю за ней туда. Я вижу, как она появляется из глубины аллеи, освещаемой яркими солнечными лучами. Она останавливается передо мной. Лошадь встает на дыбы. Какое-то мгновение я вижу Кризи очень высоко над собой, с дерзкой улыбкой, волосами на фоне неба, отделенную от меня широкой влажной грудью и двумя рассекающими воздух копытами. Я говорю: «Какой плохой!» Кризи, чтобы ответить мне, употребляет профессиональную лексику: «Мы делали пробы. Лошадь в рекламе — это пустое место». Наступает такой час, когда у лошадей и парикмахеров появляется нечто общее: и те, и другие отправляются спать. Наступает тот час, когда все встречи заканчиваются, пена суеты спадает, и Кризи возвращается к себе домой, в свою гостиную, похожую на аэропорт; час, когда, сидя на кровати, она раздумывает, что ей выбрать, пустоту или ту занятную штучку, которую я подарил ей и из которой, если нажать на нужную букву, появляется определенная фамилия вместе с адресом и номером телефона. Номером, по которому можно позвонить и получить ответ. Голос на другом конце не скажет: «Вы ошиблись, ничего страшного». Голос, напротив, скажет: «Кризи! Как я рад! Ну да! Как же так! Я поведу вас в ресторан, я поведу вас в кино, я повезу вас на танцы». Но это не мой номер. Я же не могу. У меня есть жена, дети, дом, я должен присутствовать на семейных и деловых ужинах. Или, точнее, я могу время от времени, но не тогда, когда она зовет меня, когда я необходим ей, не в тот час, когда ее тоска становится наиболее невыносимой. В этот час любой холостяк имеет передо мной преимущество. Вот он, тут. А я — нет. Он может ответить. А я не могу. Это болезнь любовников. Это болезнь одиноких женщин. Она вроде бы несерьезная, и над ней можно посмеяться. И все же болезнь есть болезнь. Есть еще и другое: какие-то номера у Кризи пропало желание набирать, или, наоборот, собеседник отвечает ей, что занят, что он сожалеет, но не может отменить уже намеченную встречу. Раньше, стоило Кризи позвонить, как все прочие встречи автоматически аннулировались. Кризи видит, как вокруг нее образуется лишенное мужчин пространство, обычно окружающее влюбленных женщин. Таинственный тамтам предупреждает холостяков. Предупреждает их, что после ужина надеяться не на что, что кино закончится ничем, что танцы

завершатся прощальной улыбкой у лифта. Остаются лишь самые верные. Остается лишь одинокий молодой человек с честным лицом. В этом городе, где на каждом перекрестке присутствует ее образ, Кризи одинока. Я не думаю, что она когда-нибудь была легкодоступной девушкой. Ее дерзость, ее быстро меняющееся настроение, и если не принципы, которых у нее нет, то хотя бы ее нервы не позволяют ей быть таковой. Однако ей наверняка приходилось приводить к себе мужчину под влиянием какого-либо импульса. И чтобы не оставаться наедине с пустой постелью. У моего отца была одна фраза, которую он любил повторять и которой было достаточно, чтобы его развеселить: «Он вошел в спальню и увидел пустую и холодную постель. Лицо его тут же позеленело и сделалось таким же пустым и холодным». Он говорил, что вычитал эту фразу в романе. Однако эти слова не лишены смысла. Пустота и холод в постели — пустота и холод на лице. Наша любовь еще больше изолировала Кризи. Вот она сидит, точно покинутая королева, около своего телефона с моей полной номеров занятной новинкой. На кухне Снежина. А что может сделать Снежина? Я сижу у себя в кабинете.

На столе лежит иллюстрированный журнал. Он сам по себе открывается на той странице, которую я ищу. На этой странице — большая фотография Кризи в вечернем платье, в переливающемся голубом платье, покрытом драгоценностями. Подпись уточняет, что их на ней больше, чем на два миллиарда. Разумеется, они взяты напрокат. Позаимствованы у французского Синдиката драгоценностей. Фотография сделана в профиль. Кризи смотрит вдаль. Кризи, моя Кризи, моя утопающая малышка в вечернем платье, моя утопающая малышка, вся в клипсах и браслетах, словно покрытая водорослями, кувшинками, моя утопающая малышка, вынырнувшая из изумрудов, знаешь ли ты, что я смотрю на тебя, даже когда меня нет с тобой рядом? Она этого не знает. Разве тебе недостаточно того, что сегодня днем мой живот был в твоем животе, мои губы — в твоих губах, моя душа в твоей душе? Этого недостаточно. Для Кризи от сегодняшнего дня ничего не осталось. Не осталось ничего, кроме этой большой гостиной, похожей на аэропорт, ярко освещенного ночью куба, в котором никто не живет. Где твоя душа, моя Кризи? Не исчезла ли она, перелетев в твои плакаты, истерзавшись под колпаком фена, испарившись под вспышками фотографов? Есть ли у тебя еще душа, моя Кризи, или ты только восхитительная дурочка, состоящая из тела, дерзкой улыбки, из драгоценностей на два миллиарда и оголенных нервов?

IX

Если бы три месяца назад мне предложили что-нибудь, на что уходило бы пятнадцать минут в день, я бы возмутился: «Пятнадцать минут! Где же я вам их возьму? С моим-то режимом». В самом деле, у меня не было ни единой свободной минуты. Тем не менее сейчас я нахожу целые часы для того, чтобы провести их с Кризи. По утрам я приезжаю к ней. Часто застаю ее еще спящей, не вынырнувшей из тумана, укутанной в оболочку, из которой я ее постепенно извлекаю. Иногда я попадаю на сеансы примерок, когда повсюду разбросаны платья, раскрыты коробки, Кризи крутится перед зеркалом, у ее помощницы во рту полно булавок, полковница моргает из-за своих коротких сигарок, или портной, у которого золотые цепочки на запястьях, говорит какие-то ужасные вещи своим коллегам. А иногда около двух часов я заезжаю за Кризи к ее парикмахеру. Я присутствую при самом финише, при последнем взмахе ножниц и расчески, когда парикмахер брызгает на Кризи лаком, отходит назад, бросает последний взгляд на свое творение и тут же уходит, будучи достаточно скромным, чтобы не дожидаться аплодисментов. Я оказываюсь в этом шуршащем, беспокойном, неизменном мирке, где каждый: парикмахер, портной, полковница считает себя Наполеоном, где у всех троих — одни и те же повадки, откинутый назад бюст, прищуренный взгляд и приподнятая лапка. Мы едем обедать. Потом возвращаемся, идем через гостиную в спальню на галерее. Днем, когда светит майское солнце, иногда все еще холодное и прозрачное, а иногда буквально воспламеняющее витраж, наслаждение превращается во что-то незаслуженное, взятое тайком, отчего кажется, что воруешь его у других и что если бы они об этом знали, то непременно взбунтовались бы. В самом начале я сказал Кризи, что по вечерам практически никогда не бываю свободен. Теперь я провожу с ней как минимум два вечера в неделю. Когда мне хотелось проводить с Кризи ночи, я их с ней проводил. Благодаря Кризи я обнаруживаю, что время эластичное, что оно похоже на сумку полковницы, в которую, какой бы набитой она ни была, всегда можно впихнуть еще одну записную книжку или лишний пуловер.

В моей жизни были дела, которые казались мне самыми главными. Я пренебрегаю ими, и ничего не происходит. Были письма, на которые я считал своим долгом отвечать. Я на них не отвечаю: никаких последствий. Все мы наваливаем на себя обязанности, которые в один прекрасный день спадают с нас от легкого движения плеча и навсегда исчезают. Однажды, когда Кризи где-то задержалась, а Снежина вышла за покупками, мне пришлось, ожидая, простоять несколько минут на лестничной площадке. Кризи возмутилась. Два дня спустя она сказала мне: «Я заказала для тебя ключ. Вот, держи». Она произнесла это скороговоркой. По тому, как быстро, почти невнятно она это сказала, по тому прямо на меня устремленному взгляду, по тому упрямому выражению, которое появилось у нее на лице, я понял, что для нее эта фраза имеет большое значение и что вместе с этим ключом она передает в мои руки и самое себя, и свою жизнь. Однажды вечером я возвращался с вечернего заседания Ассамблеи довольно поздно. Внезапно, хотя минуту назад я и не помышлял об этом, я поворачиваю налево, и, словно вырвавшись у меня из рук, машина мчится к дому Кризи. Там, прежде чем ступить на дорожку opus incertum, я на секунду останавливаюсь в нерешительности. Я еще никогда не приезжал без предупреждения. Поднимаюсь наверх. Вставляю ключ. Гостиная утопает в лунном свете, льющемся сквозь большой витраж. Более чем когда-либо это все похоже на сверхпрозрачный куб, а три Кризи на трех стенах кажутся гигантскими рыбами в аквариуме. Я тихонько поднимаюсь по лестнице. Кризи там, свернувшаяся клубочком в своей постели. Я зову ее. Безрезультатно. Трясу ее. Она открывает глаза. Ни малейшего удивления. «Ты, — говорит она. — Это ты». Говорит голосом, который идет откуда-то издалека. Обвивает руками мою шею, целует меня в губы, прижавшись ко мне всем телом. «Я ждала тебя», — добавляет она. И увлекает меня в ту пропасть, из которой сама вынырнула всего на одну секунду. И вот она уже опять спит. Спит у меня в руках. Тело у нее теплое и нежное, не осталось и следа от стальных мускулов, все в ней расслаблено, свободно, выпущено из-под контроля. Она плавает в глубоких водах, очень далеко и очень близко. Так мы лежим довольно долго. Потом я тихонько высвобождаюсь. Смотрю на спящую Кризи. На ночном столике есть пузырьки, есть тюбики, которые объясняют мне причину этого глубокого сна, этого гипнотического сна, этого падения во мрак. Я должен бы рассердиться. Но я не сержусь. Эти тюбики, эти пузырьки на розовом мраморном столике являются для меня сигналом. Сигналом отчаяния, сигналом смерти: без тебя я не могу жить, без тебя я не могу спать, без тебя призраки возвращаются. Моя Кризи, моя малышка, моя маленькая утопающая, моя Офелия, здесь, в этой лунной полутьме, все становится для меня понятным. Я хорошо понимаю, что я мог бы для тебя сделать, и я не могу этого сделать. Слышишь ли ты, что я говорю? Не могу. Я люблю тебя, но я не могу. Я весь твой, но я не твой. Я твой, но я должен уезжать. Я тихонько целую ее. Откуда-то издалека ее рука на секунду сжимает мою руку. Она пахнет воском, деревом, сандалом. Спи, моя детка. Я спускаюсь по лестнице.

Окидываю взглядом гостиную. Мне кажется, что это в последний раз. В лифте я говорю себе, что должен оставить ее, что должен порвать с ней, и не столько ради себя, сколько ради нее, что у меня нет права, нет права усложнять ее жизнь, если я не собираюсь сделать ее счастливой. Сегодня речь идет уже не о Кризи, сошедшей с плакатов, не о Кризи, летящей на волнах, а о моей крошке Кризи, которую я должен спасти, которую я должен защитить даже от самого себя, даже от нее самой. Завтра я сообщу ей об этом. Завтра я порву с ней. Завтра я разобью себе сердце. Был в твоей жизни праздник. А теперь остановись. Пришло время. Возвращайся домой, депутат от Морлана. Возвращайся домой. На следующий день, когда я звоню ей, она говорит: «Неужели мне это приснилось? Скажи, ты приезжал сегодня ночью?» И моя решимость тут же исчезает. Я еду к ней. Где ты, та малышка, которую сегодня ночью я держал в своих объятьях? Я вновь вижу мою закованную в сталь Кризи, дерзкую, жесткую, которой ничто не может повредить. Я вновь испытываю нашу сухую, бесплодную лихорадку. Осталось ли в моем подсознании хоть что-то от принятого мной решения? В какое-то мгновение мне чудится в больших глазах Кризи волнение, вопрос. Но когда я собираюсь уходить, она резко, даже агрессивно говорит мне: «Ты сегодня очень торопишься». Этот ключ что-то изменил в наших отношениях. В первые дни из деликатности и на тот случай, если Кризи вдруг окажется не одна, я по-прежнему звонил. Кризи это сердило, и она сказала мне прямо при полковнице: «У тебя же есть ключ. Ты что, где-нибудь его забыл?» Затем, словно желая немного замаскировать свое недовольство, добавила: «Зачем лишний раз беспокоить Снежину?» Когда потом мы собирались встретиться у нее, а ей необходимо было выйти на какое-то время из дома, она специально старалась вернуться после меня.

И тогда, если я хотел к ней подойти, она говорила: «Нет, нет. Подожди». Она поднимается к себе в спальню и что-то там делает. Хотя в конце концов я понял, что она там делает: она помещает между мной и собой немного жизни, немного обыденности, какие-то ритуалы, которых достаточно, чтобы видоизменить наши свидания. Они перестали быть свиданиями. Она возвращается домой и видит, что я уже пришел. Она обнаруживает меня дома не как любовника, а как человека, который живет вместе с ней и для которого нет никаких оснований не быть дома, который читает газету, слушает пластинки или звонит по своим делам. Потом, через одну-две секунды, установив эти декорации, она спускается по лестнице, бежит ко мне, смеется, встряхивает волосами, опрокидывает меня на узкий диван и говорит мне: «Злодей». Другие говорят: «Дорогой мой». Кризи говорит мне: «Злодей». Она не смотрит на меня, но улыбается Снежина довольна. Как-то в другой раз, ближе к вечеру, Кризи, лежа в моих объятьях, положив колено мне на живот, вдруг сообщает мне: «Знаешь, я кое-что придумала, как мне быть с налогами». И излагает мне свои мысли. Я говорю ей, что все ее доводы очень шаткие. «Подожди-ка, — говорит она. — Сейчас увидишь». Она соскакивает с кровати, включает лампу, приносит мне целую кипу бумаг. И вот мы оба сидим на кровати, оба в очках, причем у нее очки такие огромные, что мне становится даже смешно. «Кризи, дорогая моя, ты что же, столько зарабатываешь?» — «Ну да», — отвечает она. — «И все тратишь?» — «Вовсе нет, что ты. Часть денег я вложила в дело». — «Вложила? Куда же это?» Я содрогаюсь.

Поделиться с друзьями: