Кризис воображения
Шрифт:
В конце книги мотив судьбы звучит с огромной силой; это одна из самых замечательных страниц во всем творчестве писателя. Рассказав об охоте, на которой Глеб убивает лосиху, о смерти бабушки Франциски Ивановны и о торжественной встрече губернатора, автор заканчивает первую часть романа такими словами: «И отец, и мать, и Глеб и другие совершали таинственно данный им путь жизни, приближаясь — одни к старости и последнему путешествию, другой — к отрочеству и юности. Никто ничего не знал о своей судьбе. Глеб не знал, что в последний раз видит Людиново. Отец не знал, что через несколько лет будет совсем в других краях России. Мать не знала, что переживет отца и увидит крушение всей прежней жизни. Губернатор не мог себе представить,
Немногочисленные действующие лица романа — Глеб его отец, мать, бабушка, сестра и кузина, приятели отца, подруги сестры, учителя гимназии, — изображены немногими простыми чертами, но их образы не забываются. С особенной любовью изображен герой книги — маленький Глеб. Черты, его характеризующие, типичны для всего творчества Зайцева: замкнутость в себе, стыдливая сдержанность в проявлении чувств, «тихость» и задумчивость, любовь к уединению и внутренней жизни, изящество и мягкость — таков Глеб.
В Людинове мальчику «особенно нравилась тишина, чистота и свет верхних комнат…. Он проводил здесь много времени, читал и рисовал… За окнами холодный зимний день… Ему нравилось, что он один, что снизу доносится музыка, а он со временем будет художником…»
В этих словах о Глебе слышится какое то личное признание автора. Тишина, чистота и свет большой комнаты, заснеженный сад за окном, музыка, рисование, уединение… это — «пейзаж души».
Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ. Франциск Ассизский.
После книги об «Иисусе Неизвестном» Мережковский задумал серию книг о святых: уже появились «Павел и Августин»; только что вышло жизнеописание Франциска Ассизского; обещана «Жанна д'Арк». Серия объединена общим заглавием: «Лица святых от Иисуса к нам». Идея, руководящая автором в истолковании духовного опыта избранных им святых, раскрыта на последней странице книги «Франциск Ассизский». «Третье царство Духа, — пишет Мережковский, — возможно и для таких, как мы, потому что и в таком человечестве, каково оно сейчас, совершается через святых шествие Духа от Иисуса к нам». «Шествие Духа» идет от Второго Завета к Третьему, от Царства Сына к Царству Духа, от Евангелия «временного» к Евангелию «вечному».
В первой главе книги о Франциске Ассизском автор с большим проникновением излагает учение о Третьем Завете Калабрийского аббата Иоакима дель Фьоре. Истина, еще не открытая Сыном во Втором Завете, будет открыта Духом в новом, грядущем Его откровении. После Царства Сына наступит Царство Духа — свободы. Изложение этого учениц проникнуто у Мережковского таким личным чувством, таким искренним вдохновением, что читатель не может сомневаться: вера Иоакима дель Фьоре есть вера самого автора. И в свете этой веры показывает он нам образ Умбрийского святого, «божьего жонглера», «французика» Франциска.
С большим искусством пользуется автор скудными и часто противоречивыми данными истории и легенды, воссоздавая «духовный климат» Италии XIII века и истолковывая мистический опыт Франциска. В изображении Мережковского основатель ордена «Меньших братьев» — более скорбен и трагичен, чем мы привыкли о нем думать. Он переживает мучительное раздвоение: живет уже в Третьем завете, в царстве свободы, во Вселенской Церкви, а чувством и мыслью весь еще во Втором, покорный сын Вселенской церкви, боящийся свободы и кончающий проповедью послушания — рабства. «Страх свободы» — вот, может быть, грех не только св. Франциска и св. Лойолы, но и всей христианской святости».
Автор много говорит о «грехе» Франциска, о его «слепоте», об искушении люциферовой гордыней, о его «самооглупленни» и даже об «отцеубийстве». Как
мало это похоже на самого евангельского из всех святых, на светлого, радостного и кроткого «серафического» Франциска!Мережковский постоянно упрекает святого в том, что он не знает, куда идет, что он не понимает, что такое «Третье Царство Духа», что он ошибается, ограничивая свой духовный путь Евангелием «временным». Более того: автору приходится признаться, что Франциск просто не понял бы учение о Царстве Духа и «испугался бы этого, как опаснейшей ереси». А если Святой «не знал», «не понимал», «не чувствовал», то как поверить Мережковскому, что он все-таки «жил» этой верой? Не естественнее ли заключить, что Духовный опыт автора совершенно не совпадает с евангельской верой «маленького Франциска»?
СТИХИ О ЛЕНИНГРАДЕ
В русскую литературу входит новая лирическая тема: Ленинград 1941 — 44 года. Самый прекрасный город в мире озарен новой славой. Петербург — не только начало русской великодержавной литературы. Огромная тень Медного Всадникa лежит на всем творчестве 19–го и 20–го веков. Величественный гранитный «град Петров» Пушкина, фантастичекнй Петербург Гоголя, «искуряющийся дымом» призрак Достоевского, город чахоточных рабочих и нищих шарманщиков Некрасова, бредовая геометрия Андрея Белого, «мука революции» «Двенадцати» Блока, — какие странные и непохожие выражения одного лица! Петербург — самое высокое, роковое и заветное слово русской литературы. И если вынуть из нее это слово, она потускнеет, потеряет свои «бездонные провалы в вечность» (слова Блока).
После революции 17–го года и громогласных воплей Маяковского поэтическая жизнь Петербурга замерла. Развенчанная столица, уступившая свое первенство древней Москве стала тихим городом–музеем. Казалось, история отхлынула от Невских берегов. В 1941 году немцы окружают Ленинград огненным кольцом. На его улицах и площадях решаются судьбы России. Он — первый город в Европе, остановивший у самых своих стен наступление немцев. Девятьсот дней длилась осада, беспримерная по напряжению и жестокости. Население переносило испытания, которые, по словам одного очевидца, «превосходили даже человеческую фантазию». О ленинградской осаде существует целая литература: пять поэм, двадцать пьес, десяток сценариев, множество стихотворений. Авторы стремятся запомнить и сохранить для потомства каждую мелочь этих героических годов. Их произведения — прежде всего, человеческие документы, волнующие не тем, как они написаны, а тем, что в них описано. В стихах, посвященных осаде Ленинграда, поражает отсутствие победного пафоса: это простые человеческие слова о человеческих страданиях, о голоде, холоде, тьме, обстрелах, пожаре и смерти; смерти всегда и везде; смерти, вошедшей в быт и ставшей буднями.
Среди поэтов первое место по–прежнему принадлежит Анне Ахматовой. Она обращается к любимому городу:
…А не ставший моей могилой,
Ты — гранитный, кромешный, милый,
Побледнел, помертвел, затих.
Разлучение наше мнимо —
Я с тобою неразлучнма:
Тень моя на стенах твоих,
Отраженье мое в каналах,
Звук шагов в Эрмитажных залах,
И на гулких сводах мостов.
И на старом Волковом поле,
Где могу я плакать на воле
В чаще новых твоих крестов.
Так давно мы не слышали этого единственного в мире высокого и трагического голоса. Прислушиваемся к нему волнением. Он стал глуше: не голос, а тень голоса; звуки доносящиеся из другого мира.
После печального шепота Ахматовой громко и самоуверенно звучат стихи Н. Тихонова:
Домов затемненных громады
В зловещем подобии сна,
В железных ночах Ленинграда
Осадной поры тишина.
Но тишь разрывается воем —
Сирены зовут на посты,
И бомбы свистят над Невою,