Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кризис воображения
Шрифт:

Можно ли распространить эти выводы на весь русский фольклор и утверждать, что народ вообще не знал образа Спасителя непосредственно, а видел Его только в преломлении агиографии? Окончательный ответ будет возможен только тогда, когда за частным исследованием Г. Федотова последуют исследования всего русского народного творчества с указанной им религиозной точкой зрения. Но, кажется он сам не склонен приписывать своему выводу всеобщего значения. Духовные стихи отражают настроения не всей народной массы, а лишь «близкого к церкви слоя народной полу–интеллигенции». «В народной сказке или в «легенде», — пишет он, —…мы найдем иной образ Христа, доброго и человечного, близкого к народу, того странника по миру русской земли, о котором говорят известные стихи Тютчева».

Изучение «народной

веры» на основании всего фольклора насущно необходимо. Ведь вопрос ставится о смысле и оправдании всей русской религиозной философии. Правы ли были славянофилы в своем учении о народе, прав л и был Достоевский, утверждая, что русский народ знает живой образ Христа и только Его и знает?

Не менее важны и значительны выводы автора в связи с народной верой в Богородицу и с «софийным» чувством Матери–Земли. «Если называть софийнои. — пишет он, — всякую форму христианской религиозности, которая связывает неразрывно божественный и природный мир, то русская народная религиозность должна быть названа софийной». Народ чувствует божественную основу мира: весь мир освящен кровью Христа и слезами Богородицы, пронизан Святым Духом.

Народной космологии противостоит мрачная народная эсхатология. Религиозный и художественный гений народа особенно проявился в повествованиях о Страшном Суде. «Страшный Суд, — пишет Г. Федотов, — источник не удовлетворения, а ужаса. Ужас безвыходный, не знающий искупления, проходящий сквозь всю русскую Божественную Комедию». Все народное творчество глубоко пессимистично: земная жизнь — мука, загробное существование — ад, идеал святости — отречение и страдание.

Г. Федотов прав, говоря: «Как мало мы знаем наш народ» — Область народного творчества и доныне для нас «земля неведомая». Первая его разведка в эту страну — плодотворна и своевременна.

ВИКТОР МАМЧЕНКО. «Тяжелые птицы».

Париж. 1936. Изд. Объединения Поэтов и Писателей.

В стихах Мамченко поражает отсутствие «обиходного» поэтического языка. Его слова — тяжеловесные, неотделанные, громоздкие; для того, чтобы строить из этого сопротивляющегося материала, ему нужно постоянное усилие. Мамченко ворочает огромными глыбами с напряжением всех сил, изнемогая и отчаиваясь. Его стихи не «сделаны» потому что они «делаются» на наших глазах. Нет в них ничего законченного, достигнутого, остановившегося. Все в движении, в стремлении, в мучительном усилии. Символ его поэзии — всадник, мчащийся «по срывам вздыбленных скал», скакун, скачущий среди пропастей, обрывов, ночных теней, вихрей и метелей. Страшный, захватывающий дух и леденящий сердце бег, где каждая остановка грозит гибелью, где впереди — огненный меч Архангела, а позади «с прозрачной бездною в глазах» мерцает ничто.

Темные силы обступают со всех сторон, конь храпит «весь в пене яростный и розовый от крови»; туманной цепью плывут воспоминания о простых земных радостях — память о солнечных летних днях и звездных ночах, о печальной земной любви, о юношеских мечтах и о «страшном блаженстве». И только одно: добежать, доскакать, вырваться из кругов этого ада, не погибнуть в борьбе со страхом и отчаянием, не сойти с ума, проснуться и увидеть:

Переполненной чашей цветов проливались сады,

И поля тяжелели колосьями росного хлеба;

Возвращался на землю с крутой высоты

Вечер синего неба.

Стихи Мамченко напоминают записи снов: содержание их помнится смутно, но звуки и ритмы чего то бывшего, реально пережитого, преследуют поэта. И он пытается — с каким мучительным, судорожным усилием! — перевести эти ритмы слова и образы. Логический смысл его стихов часто Неясен и труден, но если почувствовать, что бьется, дышит, волнуется под этим смыслом, тогда открывается иная, внутренняя логика этой поэзии, ее напряженная, бунтующая жизнь, ее цельность и предельная искренность. Стихи Мамченко мрачны, но не тоскливы. Он борется и не смиряется; он полон тревоги, но ему чужда пассивная, самоуслаждающая тоска.

БОРИС ЗАЙЦЕВ. «Путешествие Глеба. I. Заря».

Петрополис. 1937.

В первой части «Путешествия Глеба» рассказывается

о детстве и отрочестве «небольшого, большеголового и довольно важного мальчика с белобрысыми залысинами — Глеба. Он — сын инженера, заведующего рудниками Мальцовских заводов, живет в усадьбе в селе Усты на реке Жиздре; у него мать «красивая, с холодноватым выражением правильного, тонкого лица, спокойная и небыстрая в движениях»: сестра Лиза, кузина Соня, прозвищем Собачка, бабушка Франя, полька и католичка — «гоноровая пани Франциска Ивановна», няня Дашенька «с благообразно–увядшим лицом, кроткими, бесцветными глазами, запахом лампадного масла» и гувернантка — «балтийская светловолосая Лота». Простая русская семья, простая русская деревня, спокойное и ровное течение обычной жизни, внешне ничем не замечательной, с ее немногими и нехитрыми событиями.

Тихое и счастливое детство, гармония которого не нарушена ничем. В чем она? Что просветляет и одухотворяет это, казалось бы, столь обыденное существование, которое охватывает с первых же страниц зайцевского романа? Автор пишет о мире, исчезнувшем безвозвратно, о той помещичьей, деревенской России, лицо которой мы не перестаем разглядывать с мучительной любовью. Столько о ней было написано: нам казалось, что мы так хорошо ее помним и знаем. Но чем больше читаем и вспоминаем, тем яснее чувствуем: нет, тогда мы ее не знали; только теперь, отделенные от нее пространством и временем, мы научились видеть ее настоящую. И Зайцеву дано это ясновидение любви. Он описывает с поразительной простотой и сдержанностью; его рисунок несложен, краски неярки; он боится эффектов, пафоса, идеализации; его скорей можно упрекнуть в прохладности, чем в излишней чувствительности. Но он изображает мир, который он любит — ив свете этой любви самые обыкновенные люди и самые незатейливые вещи становятся прекрасными.

Рассказ начинается с одного «июльского утра, ничем от других не отличавшегося». Но на это утро смотрят чистые и строгие глаза маленького Глеба — и все, привычное и «не раз виданное»: — двор, конюшня, огород, луга, ровное взгорье, зубчатый лес, — вдруг преображается. «Какой невероятный, ослепительный свет, что за жаворонки, голубизна неба, горячее, душистое с лугов веяние… Благословен Бог, благословенно имя Господне! Ничего не слыхал еще ни о рае, ни о Боге маленький человек, но они сами пришли» в ослепительном деревенском утре…»

А вот другой пример этого двойного зрения. Зимний день. Дети возвращаются с катания на салазках. В господском доме освещаются окна. После чая, под висящей над столом лампой отец читает детям «Тараса Бульбу».

И этот вечер, тоже «ничем от других не отличающийся», обычный зимний вечер в деревне переживается Глебом, как решающее событие его внутренней жизни. «Впервые он переживал поэзию, касался мира выше обыденного. Эта поэзия была и в окружающем, не только в книге. По младости не мог он, разумеется, ценить всей благодатности того дыхания любви, заботы, нежности, которыми был окружен. Лампа над столом, Гоголь, близкие вокруг, большой уютный дом, поля, леса России — счастья этого он не мог еще понять, но и забыть такого вечера уже не мог».

Серьезный, задумчивый и мечтательный «большеголовый мальчик» Глеб только смутно чувствует поэзию и счастье, которыми окружено его детство. Второе зрение растет и обостряется от разлуки, испытаний, тоски. Автор знает будущее своего героя: он с печальным умилением смотрит на его счастье; его личный голос, голос «из настоящего» по временам врывается в хрупкое благополучие мира прошлого: этим последовательно примененным приемом создается двупланность повествования. Исчезнувший мир действительно становится «поэзией», так как на него падает резкий трагический свет от настоящего. Этот незыблемый быт, спокойное благоденствие, мирная, налаженная жизнь, на которой лежит печать такого изящества и благородства, — все это погибло навсегда. Зайцев вызывает своим искусством тени прошлого; нам так легко полюбить их, сжиться с ними, почувствовать их живыми и близкими; но голос автора постоянно напоминает о том, что эти люди, эта жизнь, эта прекрасная страна стояли под знаком гибели, что уже тогда, в «невероятном, ослепительном свете», в «благодатности Дыхания любви» — все они были обреченные.

Поделиться с друзьями: