Крокозябры (сборник)
Шрифт:
— Я написал это письмо, потому что не знаю, что сказать своим студентам. Что должна думать молодежь, изучающая историю, если история эта меняется совершенно произвольно?
Дед спрашивал моего мнения. Признаться, мне было абсолютно все равно, что писали о Сталине словари и учебники, мне не было до него никакого дела. Мне вообще не нравилась советская власть, от Ленина до самых до окраин, и моим отношением к истории, в которой я жила, было не замечать ее, прячась с единомышленниками в нехорошей квартире, как в оазисе, стоящем посреди пустыни.
Что Сталин! Триста лет татаро-монгольского ига казались вообще незыблемым фактом, а после краха СССР выяснилось, что сама Россия возникла из Золотой Орды, и Иван Грозный назывался в первые годы царствования потомком Чингисхана, для
Незадолго до своей смерти дед позвал меня — не просто, а как-то серьезно позвал — и поведал страшную тайну.
— Я — не отец твоей матери, — сказал он и показал документ об удочерении.
Отцом значился некий Алексей Алексеевич Алексеев.
— Никогда и никому ни бабушка, ни я об этом не говорили. Все знали, что я отец твоей матери.
— Кто же был этот Алексеев? — опешила я.
— Не знаю, — ответил дед, — бабушка за всю жизнь слова о нем не проронила.
— Даже тебе?
— Даже мне.
— Но если это был «враг народа» при Сталине, потом-то она могла бы рассказать?
— Нет, никогда не могла.
Для меня это ничего не меняло, дед был для меня в полной мере родным дедом, он не только воспитал меня, но и сообщил заряд любви, позволивший мне выстоять в жизни, которая давалась с трудом, будто я продиралась через заросли кактусов. В детстве я как раз коллекционировала на своем подоконнике кактусы, вглядывалась в их колючки — может, оценивала свою стратегию в будущем блуждании по пустыне родины, где миражи громоздились друг на друга и внезапно гасли, обескураживая путников.
Дед со вниманием относился к моим занятиям — писанию непечатаемых стихов. Когда состоялся первый публичный вечер с моим участием, куда набежал весь литературный люд, поскольку тема была острая — «Поэт — профессия или…», то есть может ли быть поэтом не член Союза писателей, в зале сидел и дед. Ведущий собирал записки из зала, зачитывал их и предоставлял слово. Одна из записок была от деда. Он хотел выступить. О чем, зачем? Накал дискуссии между тем нарастал, спорили правые и левые, партийные и беспартийные, славянофилы и западники, и тут на сцену вышел дед. Он выдержал минутную паузу, рокотавший зал стих, и в абсолютной тишине дед сказал: «А Танька-то — это моя внучка». В зале наступила разрядка, все расслабились, засмеялись, зааплодировали, а мне стало неловко, и напрасно. Любовь же передается, как бацилла, и дед своим кратким выступлением передал свою любовь ко мне залу, который задумался над возможностью меня полюбить.
Глава десятая
1929–1934
Виля больше в Коминтерне не работала. Сидела с ребеночком. Не об этом она мечтала в жизни, но ее большие страсти оборачивались детьми, а они требовали полной отдачи. Как относиться к девочке Машеньке, она не знала. Когда появлялась надежда, что Марк приедет, она с дочкой разговаривала. Стояла у окна, всматривалась в силуэты прохожих — вот сейчас позвонит в дверь — и брала младенца на руки, та извивалась. Кто она? Живая кукла, а может, гусеница, из которой только еще будет куколка. На улице смеркалось, в дверь никто не звонил. Теряя терпение, Виола «мстила» Машеньке: клала в одинокую кроватку, звала няньку Катю в детскую, а сама шла в комнату к Андрюше, и вся любовь доставалась ему.
— Виола Валериановна, — позвала Катя, — к вам Надежда Николавна. Будете принимать?
Виля не слышала звонка, потому что сидела в оцепенении, обняв Андрюшу за плечи, и двигался у нее только мизинец, чтоб осушать на щеках ручьи, норовившие замочить альбом для рисования. Андрюша же витал в собственных облаках: вчера бабушка взяла его с собой в Кремль, и ему разрешили посидеть на заседании с участием самого Сталина.
Нина Петровна не раз рассказывала сослуживицам, таким же дамам с заслугами, как она, работавшим в секретариате у Постышева, что «Андрей — будущий Шишкин или Малевич», и Нина Петровна мечтает о том, чтоб Сталин позволил ему написать свой портрет с натуры. «Ну-у-у», — выдыхали дамы, мечта казалась слишком смелой. «Шишкин неплох, — заметила толстая крыса с перманентом, — но он так и остался жить
в лесу с мишками, а Малевич все-таки революционный художник». Прилизанная цапля в очках возразила с укором в голосе: «Родная природа всегда с нами, а революция уж прошла…» Укор в голосе всегда настораживал: никто не знал, стоит за этим что-то судьбоносное (мало ли, может, даме известно, что сказал пять минут назад Сталин) или это просто манера разговаривать. Тогда к угрожающим интонациям прибегали постоянно.Короче, был такой разговор за чаем с сушеной хурмой, шоколадками «Наша марка» и печеньем курабье. И вдруг помощник Постышева вызывает Нину Петровну и говорит: «У вас, кажется, внук — Айвазовский?» И велел привести его завтра же, «пусть посидит, попробует нарисовать, товарищ Сталин детей сами знаете как любит». Вот и вышел рисуночек и пережил автора, портретируемого и всех свидетелей. Сталину рисунок не показали, потому что Андрюшенька так робел, что взглянуть на вождя не посмел ни разу, а смотрел на висящий в зале портрет Сталина, с него и срисовывал. Нареканий не было, но восторгов тоже: «Пусть подрастет, — сказал помощник, — мал еще для таких вещей».
Андрюша этого не слышал, но после высокого визита и карандашного упражнения впал в состояние почти каталептическое. Оно хорошо сочеталось со ступором, в котором пребывала Андрюшина мама, хотя причины у них были разные. Так что естественно, что ни мать, ни сын не слышали звонков в дверь и не сразу обернулись на нянькин зов. Живи они на полвека позже, сидели бы в наушниках, каждый со своей музыкой, и поэтому бы не слышали, что творится вокруг.
— Да, Катя, — отозвалась Виля.
— Да, Катя, — повторил и Андрюша.
Революция все же произвела сдвиг в классовых отношениях: Виола звала няню на «вы» и Катя, а у Кати язык не поворачивался обращаться к хозяйке без отчества, хотя они были ровесницами. Но с Андрюшей установилось равенство: они с няней были на ты.
Надя Корицкая заходила к Виоле часто, они были соседками. Познакомились у гинеколога, лежали в одном роддоме, родили дочек с разницей в неделю. Надя понравилась Виле сразу, и, честно говоря, никому в жизни Виля так не завидовала, как ей. Пунктов зависти было очень много. Хотя бы то, что она сирота и грозные взгляды исподлобья, которые Виля терпела от Нины Петровны, ей неведомы. Да и отношения между родителями казались Виле насквозь фальшивыми, она ни за что не хотела жить так же. Может, потому и была одна? Она и за это внутренне их упрекала: что вот был бы между ними совет да любовь, так и Виля продолжила бы традицию, впитала бы аромат дружной семьи, а теперь из-за этого не едет Марк.
Надя и Виля были в одинаковом положении: у Нади, правда, имелся законный муж, но какая разница, важно, что его тоже не было рядом. Он военный, его все время куда-то перебрасывают, и точно не известно, когда он вернется. Но в отличие от Вили Надя относилась к разлуке легко. Это тоже являлось предметом зависти. У Вили будто гири привязаны к душе, и две поперечных складки на лбу выросли рано, а Надя летает, порхает, упивается жизнью, и еще она красивая: вытянутое лицо (в отличие от Вилиного круглого), золотистые кудряшки (в отличие от Вилиных прямых и непослушных волос), рост, увеличиваемый высокими каблуками (из-за неправильно сросшихся после перелома ног соблазнительная обувь Виле заказана) — в общем, Надя была ровно такой, какой мечтала быть Виола.
О своих родителях Корицкая наотрез отказывалась говорить, но было понятно, что они существовали и, вероятно, погибли, по крайней мере выросла Надя не в детском доме. По ее внешности можно было прочесть, что она из семьи благополучной, может, даже аристократической. Черкесская княжна, что-то в этом роде. Тонкие черты лица, черные глаза, походила она и на француженку, в общем, было в ней все то изящество, которого Виля была лишена (рост 1 м 52 см, пышка, точеным профилем тоже не похвастаться), но Надя находила у Виолы исключительные достоинства. Надя чувствовала себя обыкновенной женщиной, а Виола была вихрем, самумом, в ней клокотали страсти и идеи, ее обаяние могло покорить любого; она стала для подруги источником энергии, которой флегматичной Наде недоставало.