Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Круг. Альманах артели писателей, книга 4
Шрифт:

Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы в Табачихинский; бесчеловечные переулки открылися; человечили к вечеру; днем — пустовали.

Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький: в распенснэ; глаза — вострые; шляпа — с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского — Гершензон; здесь проходят «они» воскресеньями, к господину Иванову, сочинителю. Господин сочинитель Иванов, с Григорием Алексеевичем (от Кудринской, от Садовой) да с Николай Николаичем от церкви великомученицы Варвары Ликуй-Табачиха, — в преумственные разговоры припустятся; Степанида, кухарка Иванова (Вячеслава Иваныча) ходит на двор к ним: и барин Рачинский взовет с папироской: «Исайя

ликуй»; и пойдут они — взапуски; господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего — безобидные люди. Да, Грибикову — все известны: дома и квартиры — по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; например, этот дом: почему он пустует? Китайский князь двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти замуж не может: она поступила давно на военную службу; такая есть армия там: называется армией спасения жуликов.

11.

Размышляя прошел уже Грибиков, дергаяся ногами, на двор мимо лысины с бутылочным битышем, к трехъэтажному белому дому; и разговаривал там со старушкою, кувердящейся чепчиком из разлинялых кретонов: в окошко; старушка показывала на бледную барыню:

— И то — «дядя Коля», и се — «дядя Коля»; все «дядя» да «дядя», а говорят: «дядя Коля» — не дядя… Коль дядя, так «дядею» будь, а то «Колею» называет его: сама слышала.

— Николай он Ильич, из Калошина… — отозвался ей Грибиков.

— И мемекает песенки с нею.

А барыня, о которой шла речь, вся закуталась тарлатановой кисеею; летами страдала сонной лихорадкой она; осенями же — потом ночным (терпентиновый запах сопровождал ее); против — над домиком, над кирпичнокоричневым — вздуло белеющий клок раскосматого облака: облак — замраморел пятнами тени; и пели:

Прости небесное созданье, Что я нарушил твой покой.

Сидел на приступках мужчина, такой синяковый, волдыревший: пустобай, заворотник, которому пустозвонят года, с бородою песочного цвета, красновеснушчатый, красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков очень дельно заметил:

— Пошел в разизноску, Романыч.

Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.

— Опять синяки расставляешь себе на лицо.

И понюхал свой палец.

Мужчина чесался: открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:

— Бутылочку раскутырили: был посуды раскок… Жизнь мою — размозгляило что-то.

Подрыльником ткнулась в колено свинья, оставляя пятно.

— Эх, Романыч, погряз без призора: возгривел, — скривился с досадливым прохиком Грибиков — ты на лицо посмотри: баклажан.

— Ничего, сударь: «пиво» — и он погрузился не то в непрогонное, горе, не то в равнодушие.

— Тут подслушливый люд: примечают, чтоб после судачить; пойдем-ка, брат. Отворили драную дверь, из которой подвыпирало мочало; попали в кухню, где баба бабахала за кастрюлями, источая лицом параванское масло из пара и дыха, где таракашечки разбыстрялись, усатясь под краном; тут салился противень. Прошли кухнею, корридорчиком. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли, стоял визголет и дзындзындза; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох, с псиночесами.

Скрипнул визжавый замок; охватило придухою, паревом комнатеночка, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, на котором древнели прожелчиной дагерротипы и пырскали моли; мужчина уселся на жестяной сундучек и ударился

в непрогонное горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно, когда-то начавшийся и имеющий продолжение.

— Думай, Романыч, чего тебе так-то.

Мужчина сучил желтомохую руку, сопел и показывал красномордое тупоумие.

— Здесь и помру я: и нечего мне собираться; куды мне деваться.

— Ведь давеча согласился же: александрейку-то взял!

— Взял и пропил: и нет тебе — «фук», возьму и еще, и опять-таки, выпью.

— Так думаешь — тебе барин Мандро и…

— Подарит, коли есть потребность в клоповнике в этом.

— Тебе-то клоповник — зачем. Тебе вот клоповник, другому кому — палестины — раскрысился Грибиков; не посмотрел, а глазами огадил, как будто подвыхаркнул поплевочек — зачем тебе комната: проживешь годов пять, да помрешь: на полатях.

— А может еще и женюсь…

— Эх, Романыч, оставь — разведет краснопузиков тебе баба брюхатая. Сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека — лизнувши свой палец, попробовал его он, — это дело тяпляпое: воспротивится фон-Мандро; да ведь он фон-Мандро, — и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: — подумай, — чем пахнет, уж он сумеет сгноить: по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом по этапу.

Мужчина же — в рявк:

— Кулаком-то сумею расщечить его: знаем мы — фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого, для которого — видел; тащился сюда развынюхивать воздухи, — пакостный, от земли пол аршина, с протухшею мордой, без носа… Чего меня гоните, — тут он упал головою на стол и закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать: — люди добрые — едят поедом.

— Александрейки-то брал, — трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; желтый чад над словами пошел; всего и расслышалось:

— Он тебя, брат, уж заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он — мужчина геенский.

Но спохватившись, прибавил претоненьким, даже сладеньким голосом, чтобы слышали стены, поняв, что есть уши у стен:

— Носа нет, человек больной — что же такого! А что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.

Вдруг стена, очевидно имевшая ухо, проголосила по бабьи:

— Романыч, свет, ты уж крепись: сгноят тебя вовсе; ты — в палнате правов: комната плочена, кто же погонит. А все с перепою… Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованием себя унижать: захмелевшего человека гноить.

Так сказавши, стена замолчала: верней, — за стеной замолчали и Грибиков фукнул в кулак себе:

— Чтоб тебе, стерва.

И вышел, — сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, ожидая, что воздухи вот просветятся и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, — обирюзовиться к вечеру, и что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение кленов напротив; войдет просиянием в облако, чтобы после, уйдя, разменяться — в растленье, в затменье.

Подхватит тогда краснокудрый дымок из трубы этот дуй вечеров; и воззрится из вечера стеклами красноокий домишечка в стекла коробкинских окон, чтоб после под мягкой периною тьмы почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие в чернышищах; и ноченька за окошечками повеселится, как лютиками — желтоглазыми огонечками: ситцевой черно-желтою кофтой огромной старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все размордаями, подвываньями бабьими; у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки перепуганный кто-нибудь.

Поделиться с друзьями: