Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Павлов увлекался «идеями противоположности». Назови это группами клеток в коре головного мозга. Они помогают различать боль от удовольствия, свет от тьмы, властительность от покорности... Но потом, каким-нибудь способом—истощи их, травмируй, подвергни шоку, кастрируй, пошли в какую-то из их сумеречных фаз пребывания вне границ своего бодрствующего состояния, вне «эквивалентных» и «парадоксальных» фаз—и ты ослабишь эту идею противоположности, и вот тебе параноидальный пациент, который был бы господином, но теперь чувствует себя рабом… который был бы любим, но чувствует себя обойдённым в этом мире и «я думаю»,– пишет Павлов Жанету,–«что именно сверхпарадоксальная фаза является основой ослабления идеи противоположности в наших пациентах». Наши сумасшедшие, наши параноики, маньяки, шизоиды, моральные уроды—

Спектро качает головой:– Ты ставишь реакцию прежде стимула.

– Вовсе нет. Сам подумай. Он гуляет и может чувствовать их приближение за несколько

дней. И тут рефлекс. Реакция на что-то пребывающее вокругуже сейчас. С нашим чересчур огрубелым строением, нам не дано ощутить это, а вот Слотроп может.

– Так это уже экстрасенсорность.

– А почему не сказать «ощутимый намёк, который мы не замечаем». Нечто присущее всегда, нечто доступное рассмотрению, но никто не догадывается. Зачастую в наших экспериментах… По-моему, М. К. Петрова первой заметила это… одна из женщин, когда всё это только ещё начиналось… уже одно размещение собаки в лаборатории—особенно в наших экспериментах по неврозам… один вид испытательного стенда, лаборанта, случайная тень, лёгкий сквозняк, какой-то намёк, который нам никак не определить, оказывается достаточным, чтоб довести её до сумеречности.

Вот так же и Слотроп. Предположительно. Вот он в городе, достаточно окружающей атмосферы—предположим, рассматривая войну как лабораторию, а? Когда взрывается V-2, понимаешь, сперва взрыв, потом звук её падения… таким образом, нормальное течение стимулов обращено вспять… так что он может свернуть за какой-то угол, войти в некую улицу и по неясной причине вдруг почувствовать...

Вступает тишина вылепленная высказанными мечтами, криками боли за соседней дверью выживших в ракетных бомбёжках, детей Бога Ночи, голосами распятыми в затхлом от медикаментов воздухе. Молят их Повелителя: рано или поздно придёт абреакция, для каждого, для всех в этом стылом измученном городе...…как будто снова пол типа огромного лифта взмывает вместе с тобой к потолку—воспроизводя, теперь, среди разлетающихся во все стороны стен, кирпич, штукатурка сыпятся вниз, твой мгновенный паралич от смерти подступившей окутать и оглушить, я не знаю, док, наверно я отключился а как пришёл в себя её уже не было всё горело вокруг моя вся голова в дыму… и вид твоей крови бьющей из висячего обрывка артерии, обмёрзлый шифер крыши осыпавший твою кровать, тот поцелуй в кино недоконченный, тебя скрутило и два часа, захлёбываясь болью, смотрел на смятую сигаретную пачку на полу, и слышал крики из других рядов, но не мог шевельнуться… неожиданный свет затопивший всю комнату, жуткая тишь, ярче любого утра сквозь одеяла истончившиеся как марля, ни малейшей тени, только неописуемый рассвет в два часа ночи… и... этот сумеречный прыжок, эта капитуляция. Где сливаются идеи противоположности и утрачивают свою противоположность. (А у Слотропа действительно предчувствие ракетного взрыва или же такой деполяризации, этой невротической «растерянности», что переполняет палату в эту ночь?) Сколько ещё раз, прежде, чем случится, сколько таких приливающих повторений, повторных переживаний взрыва и страха отключиться, потому что отключаешься настолько окончательно, откуда мне знать, доктор, что я очнусь? и ответ доверься нам, после ракеты, полная пустопорожность, пустое актёрство—довериться вам?—и вам обоим известно это… Спектро чувствует себя шарлатаном, но продолжает… просто потому что боль не утрачивает реальности.

А те, кто, наконец-таки, сдаются: из каждого катарсиса восстают новыми детьми, без боли, без «я» на один удар пульса Отделённого От… чистая табличка, бери и пиши, рука с мелком зависла в зимнем сумраке над несчастными палимпсестами из людей, что содрогаются под казёнными одеялами, утопая в слезах и соплях горя настолько реального, оторванные от такой глубины, что изумляет, кажется необъятнее их взаправдашней...

О, как вожделеет Пойнтсмен к ним, милым деткам. Его серые трусы вот-вот лопнут от тяги без обиняков, воспользоваться их невинностью по-мирски, вписать в них новые слова себя, свои собственные мечты коричневой Реал-Политик, некая физическая простата в постоянной жажде любви обещанной, ах, лишь намёками, пока что… как искушающе уложены они рядами на своих железных койках, в девственных простынях, такие безыскусно эротичные малышата...

Автобусная станция Св. Вероники, их раздорожье (по прибытии на эту имитацию паркета с нашлёпками жевательной резинки зашарканной до черноты, в пятнах ночной блевотины, светло-жёлтой, прозрачной как флюиды богов, выброшенные газеты или пропагандистские листки никем не читанные, серповидно разодранные, засохшие выколупанные из носа козявки, чёрная копоть, что мягко поколыхивается внутрь на каждое открытие дверей…).

Тебе приходилось ждать в таких местах ранним утром, когда в зале начинает белеть, ты уже знаешь расписание Прибытия наизусть, заполнив пустую память, пустое сердце. И знаешь откуда бежали эти дети и что в этом городе их некому встречать. Ты впечатляешь их своей воспитанностью. Но как знать, вдруг смогли всё же они различить сквозь неё твою пустоту. До сих пор не смотрят тебе в глаза, их тонкие ноги не знают покоя, в обвисших вязаных чулках (всё эластичное ушло на нужды войны), но так очаровательны: пяточки без устали тарабанят по холстяным

сумкам, обшарпанным чемоданам под сиденьем деревянной скамьи. Репродукторы под потолком объявляют отправления и прибытия на английском, потом на других, языках эмигрантов. Дитя этой ночи прибыла сюда после долгой дороги, не спала. Глаза её красны, платьице смято. Пальтишко служило подушкой. Ты чувствуешь её изнеможение, чувствуешь невозможную необъятность всей спящей округи, которую оставила она позади, и на минуту ты и впрямь бескорыстный, бесполый… думая лишь о том, как оградить её, ты Охранитель Путников.

За твоей спиной длинные, длиною в ночь, очереди мужчин в униформе медленно продвигаются прочь, пиная свои вещевые сумки, по большей части молча, к дверям выхода в бежевой краске, но у края коричневее в неровной кривизне пятен от прощаний с поколением рук. Двери открываются не часто, чтобы впустить холодный воздух, выпустить пересчитанную шеренгу мужчин и снова закрыться. Водитель или клерк, стоит у дверей проверяя билеты, пропуска, отпускные удостоверения. Друг за другом мужчины шагают в совершенно чёрный прямоугольник ночи и исчезают. Пропали, война ухватила их, следующий предъявляет свой билет. Снаружи гудят моторы: но не как транспорт, скорее смахивают на гул какого-то стационарного станка, наполняют землю дрожью на очень низких частотах, доходят мешаясь с холодом—предупреждают, что снаружи ослеплённость, после яркого внутреннего освещения, саданёт тебя как нежданный удар….Солдаты, моряки, матросы, лётчики. Один за другим, пропадают. Те, кто курил, могут продержаться на секунду дольше, слабый уголёк качнётся оранжевой дугой, раз, другой—и нету. Ты сидишь, смотришь в полуобороте на них, твоя замурзанная сонная малышка начинает жаловаться, но тут уж ничего не поделаешь—как могут твои похоти вместиться в один и тот же белый кадр с таким великим, таким бесконечным отбытием? Тысячами шаркают дети в эту ночь через эти двери, но редко в какую-то из ночей войдёт хотя бы даже один, домой, в твою продавленную, затруханную койку, к ветру от нефтеперегонного, к ближним запахам плесени на мокрых осадках кофе, кошачьему дерьму, к линялым свитеркам с аппликациями кучей в углу, где какой-нибудь случайный жест, зверушка или объятие. Эта бессловесно протаскиваемая очередь… уходят тысячами прочь… только заплутавшая ненормальная частица, случайно, движется против общего течения...

И как он ни надрывался всё, чего Пойнтсмен смог добиться на данный момент, это осьминог—да, гигантская каракатица из фильмов ужасов по имени Григори: серый, слизистый, в непрестанном движении, подрагивающий в своей временной загородке у волнолома в Ик Регис… ужасный ветер дул в тот день с Канала, у Пойнтсмена в его лыжной шапке-маске глаза мёрзли, д-р Поркиевич, отвернул воротник своей шинели, в меховой шапке на самые уши, дыханье обоих отдаёт дохлой рыбой, ну на кой чёрт Пойнтсмену это животное?

И уже сам по себе приходит ответ, в начальный миг безликое бластблаблу, но тут же разворачивается, приобретает формы...

Помимо прочего, сказанного Спектро в ту ночь—да, это в ту ночь—было:– «Мне только вот интересно, ты бы так же упорствовал без всех тех собак. Если бы твоими субъектами всё время были люди».

– Тогда тебе пришлось бы предлагать мне парочку—ты это всерьёз?—гигантских осьминогов.– Доктора в упор смотрят друг на друга.

– Мне интересно что бы ты делал.

– Мне тоже.

– Бери осьминога.– Он имеет в виду «оставь Слотропа»? Напряжённый момент.

Но тут Пойнтсмен засмеялся хорошо известным смехом, который служил ему верой и правдой в профессии, где слишком часто всё заходит в полный тупик.– «Мне постоянно советуют завести животное.»– Это он о том, что много лет назад, один коллега—уже покойный—сказал, что он стал бы человечнее, теплее, если бы завёл свою собаку, вне лаборатории. Пойнтсмен попробовал—видит Бог—это был спаниель по кличке Глостер, довольно приятное животное, пожалуй, но попытка не продлилась и месяца. Что окончательно вывело его из себя, эта собака не умела корректировать своё поведение. Могла открыть двери настежь впуская дождь и прыгающих насекомых, но не закрывать их… перевернуть мусор, нагадить на пол, но не убрать—разве сможет кто-нибудь ужиться с такой тварью?

– Осьминоги,– уговаривает Спектро,– спокойно воспринимают хирургию. Способны пережить массированное удаление мозговой ткани. Их безусловная реакция на добычу весьма надёжна—покажи им краба, ХРЯСЬ! выскочило щупальце, и в дом, отравить и переварить. И, Пойнтсмен, они не лают!

– О, но. Нет… цистерны, насосы, фильтры, особая еда… может всё это годится для Кембриджа, такая прорва всего, но тут все такие скупердяи, должно быть из-за проклятого наступления Рундштедта… ОПВ отказывается финансировать что-либо без немедленной тактической выгоды—чтоб окупалось ещё на прошлой неделе, знаете ли, или того раньше. Нет, осьминог слишком заумно, даже Падинг не пойдёт на это, ни сам лорд с манией величия.

– Их можно обучить чему угодно.

– Спектро, ты не дьявол,– вглядываясь внимательнее,– или всё же? Тебе известно, мы нацелены на звуковые стимулы, весь упор этой программы по Слотропу должен быть на реверсивно слуховые… Мне случалось видеть мозг одного-двух осьминогов, дружище, и не подумай, будто я не заметил те здоровенные оптические доли. А? Ты пытаешься всучить мне визуальное создание. Что можно видеть, когда те штуки падают?

– Свечение.

Поделиться с друзьями: