Круглая Радуга
Шрифт:
Это был один из лондонских великолепно железных дней: тысячи дышащих труб соблазняли жёлтое солнце, завлекали бесстыже. Такой дым, он больше чем дыхание дня, больше чем мощь темноты—это имперское присутствие преисполненное жизни, движения. Люди пересекали улицы и площади, направляясь во все стороны. Автобусы пробирались, сотнями, по длинным бетонированным мостовым завозюканным годами безжалостной эксплуатацией на износ, в серое марево, жирно-чёрное, красно-свинцовое, алюминиево-бледное, меж груд обломков высотою с двухэтажки, вписываясь в повороты к магистралям, где битком военных колонн и других высокорослых автобусов, грузовиков с брезентовым верхом, велосипедов и авто, у каждого тут своё назначение и своя точка старта, всё плывёт, иногда голосует, и над всем над этим загазованная руина солнца посреди дымовых труб, аэростаты противовоздушных заграждений, линии электропередач и печные трубы, коричневые, как старинные деревянные панели в домах, коричневость темнеет, через минуту обратится чёрным—наверное, истинный момент заката—вот
Было ровно 6:43:16 по Британскому Военно-Летнему Времени: небо, как тугой барабан смерти, ещё гудело после удара, а хуй Слотропа—что такое? да точно, загляни в его армейские трусы, налился эрекцией, вот-вот торчком вспрыгнет—Боже праведный, а это вдруг с чего?
В его истории и, вполне возможно, помилуй его Господи, в его досье отмечалась повышенная чувствительность к происходящему в небе. (Но эрекция-то с чего ?)
На старом аспидном сланце надгробного камня на кладбище Конгрегационалистской церкви дома в Минчборо, штат Массачусетс, рука Господа возникает из облака, края изображения кой-где изъедены двумя столетиями смен огня и льда в долоте времён года, а надпись такова:
В память Константа
Слотропа, что умер Марта
4-го 1766 г., на 29-м
году от роду.
Смерть есть природе долг,
Я уплатил, и ты заплатишь.
Констант видел, и не только лишь в своём сердце, эту каменную руку из мирских облацей, указующую на него, края её лучатся невыносимым светом над шёпотом его реки, над синевой широких склонов его Бёркшира, каковую узрит и сын его, Верайбл Слотроп, да и все в роду Слотропов, так или иначе, все девять или десять поколений коих, коли обратятся вспять, к истокам, укорачиваясь ветвями: все до единого, за исключением Вильяма, самого первого, лежат под опавшими листьями, под мятой и лиловым дербенником, под прохладными вязами и тенистыми ивами на кладбище у края болот, в давней степени гниения, щелочения, ассимиляции с землёй, под камнями, на которых представлены круглолицые ангелы с собачье длинными носами, зубастый череп Смерти с провалами глазниц, масонские знаки, вазы цветов, пышные ивы, стоячие и преломлённые, истёкшие песочные часы, лик солнца рассветного или закатного, что заглядывает, на манер «здесь был Килрой», поверх горизонта, и строки мемориальных стихов, от простых рубленых строк, как для Костанта Слотропа, до широкого размера Звёздного Знамени, как для м-с Элизабет, жены Лейтенанта Исайи Слотропа (ум. 1812):
Смерть ненасытная меня скосила,
До часа, когда вновь Христос приидет
Чад Его спасать, как сказано в Писании о Нём,
Мой плач услышь, читающий сие,
Злато не сделает вечным твоё бытие.
Ткацкий стан Господа не прекращает дела своего,
Наши пути следуют нитям любви Его.
Вплоть до дедушки текущего Слотропа, Фредерика (ум. 1933 г.), который с присущим ему сарказмом и желчностью стибрил эпитафию у Эмили Дикинсон, не указав автора строк:
Мне некогда было дожидаться Смерти,
Она любезно дождалась меня.
Каждый из них, в порядке очереди, платил надлежащий долг природе, оставляя излишки следующему звену в цепи продолжения имени. Они начинали как мехоторговцы козлиными шкурами, как засольщики и коптильщики бекона, перешли на стеклопроизводство, стали выборными людьми, строителями дубилен, карьеров мрамора. Округа на многие мили превратилась в некрополь серый от мраморной пыли, той пыли, которую вдыхали призраки из-под всех тех псевдо-античных монументов, что увозились куда-нибудь ещё, по всей Республике. Всегда куда-нибудь ещё. Деньги исхитрялись найти лазейки и сочиться прочь из портфелей акций куда более хитроумными путями, чем любая генеалогия: то, что оставалось дома, шло на земельные участки леса, чьи зелёные массивы таяли акрами за один повал, превращались в бумагу—туалетную бумагу, банкноты, газеты—орудия или источники дерьма, денег и Слова. Ни один Слотроп ни разу не был занесён в Социальный Регистр, не удостаивался членства в Сомерсет Клубе—они тихо делали своё дело, ассимилировались с динамичностью жизни, которая охватывала их так же плотно, как после их смерти стиснет земля церковного кладбища. Дерьмо, деньги и Слово, три американские истины питающие американскую мобильность, призвали Слотропов, навеки пристегнули их к судьбе страны.
Однако они не процветали… почти всё добывалось упорством—хотя
и это всё начало скисать примерно в те же времена или того около, когда Эмили Дикинсон писала:Паденье дьявольски нелёгкий труд,
Ведётся постепенно, кропотливо—
Никто не согрешает в одночасье,
Тут дребезги нужны, чтоб поскользнуться,
И всё-таки они держались. Обычай остальных был прост, его знал каждый—застолби, разработай, выжми всё, что возможно и – двигай на запад, там всегда найдёшь. Но из какой-то устоявшейся инерции, Слотропы оставались на востоке, в Бёркшире, извращенчески—рядом с затопленными карьерами и холмами из-под вырубленных лесов, которые они оставили, как подписанные признания вины, по всей этой коричневой, как давняя солома, плесневеющей, ведьмацкой стороне. Прибыли падают, семейство непрестанно разрастается. Доход от немногих разных трестов опять-таки вкладывался, семейными банками в Бостоне, каждое второе или третье поколение, в какой-нибудь следующий трест, в затяжном раллентандо, в бесконечной серии едва ощутимого, год от году, умирания… но никогда до полного нуля... Депрессия, грянув, засвидетельствовала процесс. Слотроп рос среди холмов иссякшей деловой активности, каменные ограды вокруг усадеб безмерно богатых, полумифических обитателей из Нью-Йорка, вновь превращались в зелёную пустошь или усыхали на корню, все хрустальные окна, до единого, перебиты, все Харриманы и Витни в отъезде, газоны позарастали для сенокоса, осенний сезон уже не пора фокстротов в отдаленье, лимузинов и фонарей, а всё тех же привычных цикад опять, опять яблок, ранних заморозков изгоняющих колибри прочь, восточных ветров, октябрьских дождей: и только зимы неизменны.
В 1931, год большого пожара в Аспинвол Отеле, юный Тайрон навещал свою тётушку в Леноксе. Был апрель, но секунды две, проснувшись в непривычной комнате от топота больших и маленьких ног вниз по лестнице, он подумал что это зима, потому что часто в такой же час папа или Хоган будили его и, закутавшись, всё ещё смаргивая в холод остатки сна наблюдали северное сияние.
Охренеть, до чего они его пугали. Что если эти сияющие занавеси сейчас распахнуться? Что покажут ему призраки севера, усыпанные драгоценностями?
Но это была весенняя ночь, небо переливалось красным, тёмно-оранжевым, в долинах выли сирены пожарных машин из Питсфилда, Ленокса, Ли—соседи стояли на своих крылечках, поглазеть на ливень искр осыпающих крутой склон… «Как метеоритный дождь»,– говорили они.– «Как угольки на четвёртое июля...»– шёл 1931, отсюда и сравнения такие. Головешки падали пять часов кряду, дети давно заснули, а взрослые пили кофе и рассказывали друг другу какие пожары видали они в другие годы.
Но это что за сияние? Какие призраки командуют тут? Что если в следующий момент всё заслонит кромешная ночь, контроль утрачен и занавеси распахиваются показать зиму, которую никто и представить не мог...
6:43:16, БВЛВ—вот когда небо так именно и распахнулось, вот-вот лопнет, его лицо очертилось уже этим светом, сейчас исчезнет всё и он себя утратит, как постоянно приговаривали там, где он вырос… стройные шпили церквей на всех тех осенних склонах, белые ракеты готовые к запуску, всего несколько секунд обратного отсчёта, розовые окна вбирают воскресный свет, который одухотворяет и омывает лица проповедников толкующих о благодати, они клятвенно твердят, да именно так оно и происходит—да и великая длань света протягивается книзу из облацей...
* * * * * * *
На стене, в орнаментальном бра тёмной меди, горит газовый факелок, ровно и чуть напевно—подрегулирован до уровня, который учёные прошлого века нарекли «чувствующим пламенем», невидимое у основания, на выходе из трубки, оно зависает в паре дюймов выше, бледнеет кверху ровным синим светом маленького мерцающего конуса способного реагировать на малейшие изменения давления воздуха в комнате. Он помечает гостей, когда те входят и удаляются с одинаковым любопытством и сдержанностью, словно за круглым столом ведётся некая азартная игра. Круг сидящих не отвлекается, им оно не мешает. Никаких тут тебе бледных рук или фосфоресцирующей смазки.
Офицеры Кемрина в парадных бриджах в клеточку, синих обмотках и Шотландских килтах забредают, беседуя с Американцами срочной службы… заглядывают и священнослужители, гвардейцы Местной Обороны, Пожарной Службы, прямиком после смены, складки шерстяных кителей отягчились дымом, каждый жалуется, что не прочь бы поспать часок-другой, и выглядит соответственно… антикварно Эдвардианские леди в шёлковом крепе, выходцы из Вест-Индии мягко оплетают гласными цепочки неподатливых Российско-Еврейских согласных… Большинство минуют священый круг по касательной, кто-то остаётся, потом и эти некоторые расходятся по другим помещениям, не прерывая хрупкую медиума, что сидит ближе всех к чувствующему пламени, спиною к стене, рыжевато-каштановые волосы плотно приглажены, высокий лоб без морщинок, тёмные губы движутся то гладко, то спотыкаясь: