Шрифт:
Джиллиан Тиндалл родилась в 1938 году, в 1959 — окончила Оксфордский университет по специальности «Английская литература», получив диплом первой степени. Некоторое время жила в Париже, побывала в СССР, Израиле и Америке. В 1963 году вышла замуж за психолога, и у них есть сын.
Среди первых опубликованных ею произведений — «Безымянный на улице» (1959) и «Вода и звук» (1961). Сейчас она живет в Лондоне и, кроме книг, пишет статьи для национальных органов печати и рецензии для журнала «Нью Стейтсмен». В самое последнее время ею выпущены романы «Кто-то другой», удостоенный литературной премии в 1970 году, и «Улети на небо», удостоенный премии Сомерсета Моэма в 1972 году, а также вышедший в 1973 году сборник рассказов «Пляски смерти».
Джиллиан Тиндалл признана одним из крупнейших романистов в нашей стране. В публикуемом ниже рассказе «Крушение на Грейт-Рассел-Стрит» из сборника «Пляски смерти» отчетливо проявились особенности ее писательской манеры: знание людей и их чувств в сочетании с ясным, простым прозаическим стилем, которые придают ее произведениям свежесть и выразительность.
Без четверти четыре он покинул читальный зал Британского музея, где в
Раньше, если б у него были нужные материалы и работа продвигалась успешно, он ни за что б не ушел из читалки так рано. Но теперь три-четыре часа и, кажется, уже все. После этого перед глазами начинали плясать точки, и один раз, в июне этого года, быстро поднявшись с места, он упал и пришел в себя, лежа, как дурак, на полу, а над ним, как на зло, склонилась одна из этих черных физиономий, которые теперь обслуживают за центральной кафедрой. Страшилища, все как один, — конечно, любезны и имеют такое же, как он, право на существование и все такое…, но что до работы… Он подумал, как уже думал неоднократно, что надо сказать об этом Кингсли, чтоб подразнить его, и начал перебирать в уме примеры неумения небелых работать, которые он развернет перед старинным другом. Но тут вспомнил, как тоже вспоминал неоднократно, что этот его старинный друг, партнер по спорам и собрат по перу уже умер. Два года, как умер, черт его побери.
После того, как он тогда потерял равновесие — «вашего маленького обморока», как, приводя его в ярость, упорно именовали этот случай старший дежурный по залу, лечащий врач и Шерли, — Шерли пыталась заставить его рано ложиться спать, есть лэнч, «не переутомляться» и делать множество всяких других скучных вещей, которых он в жизни не делал и не собирался делать теперь. Глупая девчонка, что она о себе воображает? (На самом деле Шерли — самая старшая из его детей, напоминание о браке, по-юношески заключенном из высших принципов с продавщицей, — он не протянул и до конца первой мировой войны и ныне казался столь же расплывчатым и неинтересным, как события в устаревшем и давно не читанном романе. Плотно сбитая, старающаяся во всем угодить пятидесятилетняя женщина, называвшая себя его дочерью, она так же мало напоминала бледнолицую, чересчур надушенную, тщедушную восемнадцатилетнюю девицу, какой была ее мать, как она умела летать — даже если предположить, что ему хотелось напоминаний. Два другие брака, один — в двадцать втором, другой — в сороковом году, оставили более заметный след. Оставили).
Во всяком случае бедняжка Шерли будет волноваться, если он не явится домой к пяти есть гренки с анчоусами, которые она для него приготовила. Можно даже и ублажить ее. У него, как он нередко говорил ей, вызывал раздражение вид молодой, полной сил женщины вроде нее, которая, не имея постоянной работы, целыми днями околачивается в доме. Это противоречило принципам, которых он придерживался всю жизнь, а ей явно причиняло один вред — поглядеть только, как скверно она одета, как растолстела, как распустилась. Нечего удивляться, что муж ее бросил, хотя он, конечно, не такой человек, размышлял он, чтобы действительно сказать ей это… О том, что брак Шерли, не имевшей детей, в конце концов расклеился, как отстает кусок старого, замызганного пластыря, еще лет пятнадцать назад, когда Шерли была недурна, и что сам он бросил ни больше ни меньше как трех физически привлекательных жен, не считая многих других женщин, он благополучно позабыл. Так или иначе, поскольку Шерли не намеревалась и пальцем пошевелить, чтобы устроить свою жизнь, как это сделали остальные его дети, было довольно удобно жить с ней в одной квартире, предоставив ей вести домашние дела, разумеется временно. И было приятно сознавать, что, как он ни стар, он по-прежнему может выполнить свой долг перед этим глупым ребенком, давая ему кров и жизненный стержень.
Стоп. В этом месте нужно перейти на ту сторону. С этим односторонним движением только больше путаницы. Всего на прошлой неделе его чуть не сбило такси — проклятый болван. Сжав покрепче портфель и вытянув шею вперед, он поджидал удобного момента. Стоя так, он внезапно увидел себя как бы со стороны — штука, которую он умел порой проделывать всю жизнь, особенно когда устал. Словно на обрывке пленки увидел он свою позу, легкое, короткое, как у молодого, твидовое пальто, длинные ноги, прямую, ни капельки не сгорбленную спину, шапку густых белых волос. Вид, славу богу, внушительный, до сих пор, ни тебе лысины, ни лишнего жира, ни еще чего хуже, не то, что у многих сверстников… Потом, когда он попытался получше разглядеть эту фигуру, пленка перескочила на другой кадр: в той же позе, на краю тротуара с двумя сынишками стояла Меррилл, самая младшая из его детей, собираясь переводить их через улицу, вся в напряжении, потому что нужно было и предостеречь и успокоить их. Великолепная мать, хоть и рано вышла замуж, и вообще великолепная девочка, замечательные мальчуганы — надо сказать Шерли, чтобы она в ближайшее же время опять отвезла его к ним, теперь-то уж они, наверное, вернулись после летних каникул. (Стоял ноябрь). И тут он вспомнил.
Вычеркнуть это. Не медля. Он всегда так поступал с неприятными вещами, с детства. Не думать о них. Когда о них не думаешь, их не существует. Реальность — дерево на дворе. Что такое эта так называемая реальность? Есть всегда новые реальности, которые надо искать или создавать. Что пользы быть одаренной, творческой, энергичной и сильной личностью, если нельзя, воспользовавшись своими талантами, убежать от вещей, которые иначе скрутят и задушат тебя, как задушили уже людей помельче? Таких, как окопы, как износившиеся личные и профессиональные отношения. Как неоправдавшиеся политические надежды. Как сам возраст… Много ль найдется других людей из тех, кому под восемьдесят, которые вели бы сейчас самостоятельные изыскания относительно жизни и смерти таинственного Роджера Фоссетта, солдата, поэта, скабрезника и философа? Много ль других из ныне здравствующих людей может хотя бы припомнить Роджера Фоссетта?.. Ему тоже удалось бежать, ускользнуть
живым, хоть он и прошел всю войну, прошел окопы. Бежать до самой Греции в двадцать седьмом… Мысленным взором он видел, как подобно прозрачным картинам, наложенным друг на друга, развертываются, образуя сложный рисунок перекрещений времени и пространства, его собственная жизнь и то долгое путешествие по Адриатике, которое совершили они с Роджером. Услышал, как, будто на приеме с коктейлями — он до сих пор обожал приемы — он произносит: «Да, Роджер Фоссетт погиб в Греции в двадцать седьмом году в глупой автомобильной катастрофе. Я был с ним во время этой поездки, но остался тогда в Дубровнике. Скверная штука — эти машины, я так и не научился водить машину. На мое счастье, я принадлежу к тому поколению, которое никогда не считало для себя обязательным научиться водить машину или печатать на машинке. Знаете, за нас это всегда делал кто-то другой». И мягкий, чуть ли не почтительный смех стоявших вокруг него с бокалами в руках людей приятно отозвался в ушах.Гудок — и не первый. Мучительно дернувшись, он сообразил, что, услышав первый, пропустил его мимо ушей. Фургон нетерпеливо застыл на месте, из него высунулся мужчина.
— Проходите, что ли, папаша, не могу ж я торчать тут всю ночь!
Слабость и неуверенность охватили его, но:
— Благодарю вас, — сказал он с достоинством. — Благодарю вас — я как раз собирался.
Медленно перешел улицу; его пережидали шестеро водителей. Только очутился на другой стороне, как тут же вспомнил, что вовсе и не собирался переходить в этом месте. Собирался пройти дальше, до табачной лавки, и перейти под светофором. Ну, да, ладно, теперь уже слишком поздно. Он не может вернуться назад. Никогда не возвращайся назад. Эти слова — пронесенное через всю жизнь правило, — которые казались стертыми от самой своей привычности, сложились у него в голове и губы зашевелились. Никогда не возвращайся назад. Никогда не возвращался он на то адриатическое побережье, с его бесконечными скалами, безлюдными бухтами и магистралями, которые на самом деле были протоптанными мулами проселочными дорогами, сохранившимися еще со средних веков и ведущими из никуда в ниоткуда. Хотя как-нибудь он, пожалуй, мог бы туда поехать; говорят теперь там все изменилось: шоссе вдоль побережья, рыбачьи деревушки, отели, выросшие на голых скалах, а что до островов… Да, конечно.
Не из страха перед прошлым не вернулся он туда — он действительно ничего не боялся, никогда. Просто прошлое для него утрачивало всякий смысл. Больше того, он никогда не мог по-настоящему поверить в него. Вот на той неделе (это было три месяца назад) он видел по телевизору кучу лент кинохроники 14–18 года, которые с чего-то вздумалось смотреть Шерли — у нее нездоровая склонность наслаждаться страданиями других, решил он, несомненный результат несложившейся жизни. Так или иначе весь этот архивный хлам вызвал у него необычайно острое чувство недоверия — невозможно поверить, что он вообще мог жить в такую до странности далекую эпоху. Неужели ему в самом деле был знаком Лондон с улицами, запруженными цокающими лошадьми, отправляющими свою нужду, и людьми в шляпах? И — что еще невероятнее — неужели и сам он действительно, как в чем-то само собой разумеющемся, расхаживал по улицам в шляпе? То же и со второй мировой войной — все эти снимки из иллюстрированных журналов, мужчины в узорных свитерах и мешковатых брюках, с набриолиненными волосами, женщины в съезжающих с плеч платьях из набивных тканей, их губы похожи на утыканную зубами кровавую рану: казалось невероятным, чтобы сам он тогда действительно находился в расцвете лет, принимая за реальность причудливую шараду, в которую играло общество, со всем ее наивным жаргоном, батюшки-светы, и даже счел привлекательной одну из раскрашенных гурий, настолько привлекательной, чтобы жениться и произвести на свет Меррилл, когда у него уже были взрослые дети. Умом он понимал, что Ирэн, которую он в последний раз видел в пятьдесят четвертом, была красива по канонам сорокового года и что теперь уже не те каноны, но в тех редких случаях, когда он теперь думал о ней, она представлялась ему в облике современной девушки, в которую она словно бы искусно перерядилась: одной из этих невозмутимых длинноногих цыганок с всклокоченными волосами и ненакрашенными лицами, у которых такой вид, будто они только что вскочили с постели — этого впечатления они, несомненно, и добивались… По правде говоря, он находил их довольно привлекательными, хотя и чуточку излишне самоочевидными. Слава богу, что касается вкуса, ты не застрял на одной точке, как большинство твоих приятелей, все еще, точно старая граммофонная пластинка, толкующих о киноактрисах сороковых годов, тем временем, как волны переменчивого желания, покатились дальше без них. Старые грибы.
Если поразмыслить, то он согласился приняться за великое жизнеописание лишь потому, что Роджер теперь так бесконечно далек от него. Их страшная ссора в Дубровнике, о которой не знала ни одна душа, ни живая, ни мертвая… Он готов признать, что тогда сильно переживал из-за этого. А вот уж, может, двадцать пять лет, как, вспоминая о ней, что случалось не каждый год, испытывает лишь смутное беспокойство… Но, вопреки убеждению прекраснодушного молодого идиота из издательства, ничто не вечно, даже воспоминания. Эти несмышленые сорокалетние юнцы говорили с ним так, будто ожидали, что близкий его друг, таинственный и легендарный Роджер Фоссетт, для него — обычный, реальный человек: он не сказал им, что, напротив, Роджер, как в конечном счете все, кого видишь сквозь кристалл памяти, даже его вторая жена или мать, в конце концов превратился в дрыгающуюся куклу, куклу прошлого, извлекаемую на потеху теперешних взрослых людей, почти такую же нереальную, как белолицая продавщица со своим запахом дешевых фиалок, сомнительным нижним бельем и дребезжащим голоском, который поначалу показался ему пикантным, а потом вызывал отвращение.
Тут неожиданно он увидел ее. Она шла немного впереди, порывистую походку слегка стесняла длинная юбка. В действительности юбки такой длины вышли из моды в пятнадцатом году — надо бы сказать ей, чтоб подкоротила, чтоб ноги было видно — по-современному. Чуть прибавив для этого шагу, он испытал острый приступ жалости, доставивший ему вместе с тем сладострастное удовольствие, при мысли, что в такой прохладный день она не могла позволить себе ничего, кроме ситца. Он заставит ее купить что-нибудь получше. Темные волосы распущены, словно она только что встала с постели — их тайной постели неподалеку от Тэвисток-Сквер, и когда она (вероятно, почувствовав его приближение) повернула голову, он отчетливо увидел озябшие от холода и все же похожие на цветок черты, коротенькую верхнюю губку над мелкими зубами, напомнившие ему сначала маленького ребенка, а потом — кролика.