Крымские истории
Шрифт:
И когда копыта лошадей звонко зацокали по мостовой Севастополя – он оживился.
Господи! Ещё несколько минут – и он увидит ту, что стала смыслом и счастьем его жизни, ту, без которой он больше не мог и не мыслил остаться даже на единый миг.
Совершенно случайно им по дороге встретился градоначальник.
Он как-то засуетился, заторопился от Лапшова, чего с ним в жизни не было никогда. Он всегда был приветлив и любил этого молодого полковника, как сына.
Сегодня же он постучал ладонью по груди Лапшова и только сказал:
– Ладно, голубчик. Все в жизни
– А… Виктория Георгиевна – э… жива-здорова. Не волнуйтесь за неё. Догляд за ней есть, и живёт она… благополучно, – и при этом он старался не смотреть в глаза молодому полковнику.
– Прощайте, голубчик, дела, – и он спешно ретировался.
Муторно стало на сердце Лапшова от этой встречи. Что-то заскребло по душе. Но он гнал прочь все дурные мысли, а только думал:
«Больна? Что же приключилось с ней? Скорее, Господи, скорее», – и он пришпорил уставшего коня.
Шаповалов с тревогой смотрел на своего любимца. В его бы власти – повернул бы коней, да и обратно – в полк. Так неспокойно и так тревожно стало у него на душе после слов градоначальника.
«Ишь, как вор бежал. С чего бы? Разве добром так встречают? Ты бы с него, – и он с тоской и сердечной болью посмотрел на Лапшова, – зашёлся так кровями, да столько людей в боях положил, а каждый у него – за сына ведь был родного, несмотря на его возраст, тогда не говорил бы так», – всё тянул и тянул старый солдат в своих мыслях.
Возле её дома стоял нарядный экипаж. На козлах дремал какой-то абрек в мохнатой папахе и накинутой на плечи бурке.
Лапшов передал повод Шаповалову и глухим голосом попросил:
– Отец, выводи коней, полчасика. А затем – и поднимайся в дом. Жду тебя, будем ужинать.
При этих словах абрек открыл глаза и гортанно проговорил:
– Эт, и куда ты идошь? Туда нэльзя. Там князь Туманишвили.
– Не пущу! Князь нэ вэлэл никаво пускать.
Лапшов – впервые в жизни, ударил солдата. Ударил сильно, так, что тот слетел с козел и распластался чёрной птицей на мостовой.
– Молчать, негодяй, – налился краской Лапшов, – пристрелю, если ещё слово скажешь.
Шаповалов с ужасом смотрел на своего любимца и не узнавал его, так исказила гримаса боли и отчаяния это родное красивое лицо, что оно стало в эти минуты просто страшным.
Лапшов открыл входную дверь своим ключом. Он его, как талисман, всегда носил с собой и говорил Шаповалову:
– Пока, отец, этот ключ со мной – ничего со мной не случится. Я бессмертный.
Уже в прихожей увидел чужую бурку, богатую шашку в серебряных ножнах, портупею на два плеча, с наганом.
И он, постарев на годы, стал тихо подниматься по ступеням лестницы на второй этаж.
Рука сама, непроизвольно, расстегнула кабуру и уже через секунду – привычно обхватила рукоять уже утратившего воронение нагана, прошедшего с ним все годы Великой и этой войны пальцами и он так сильно сжал оружие в руке, что та даже побелела…
Своих выстрелов он не слышал. Он только видел, как пули сбросили на пол мерзкое, как ему показалось, всё поросшее дикими волосами, тело Туманишвили, а –
последнюю, после минутной задержки, успев посмотреть ей в омертвевшее лицо и в глаза, расширившиеся от ужаса, вогнал ей прямо в сердце.Затем, разрывая карман, выхватил из него припасённые в подарок – браслет и серьги и швырнул их на её грудь, которая – ещё жила, трепетала в предсмертной агонии, красивая, розовая, налившаяся от чувственности и совсем недавних ласк.
И не помня себя, не утолив жажду мести, стал выбивать шомполом пустые гильзы из барабана нагана, чтобы снарядить его новым смертоносным свинцом. И, как знать, что бы случилось дальше – опоздай Шаповалов хотя бы на миг.
Опомнился он только тогда, когда Шаповалов стал силой его выволакивать из комнаты.
– Пошли, пошли, голубь ты мой, горе-то какое, что ты сам это сделал… Пусть бы… Господь её наказал… Покарал… за грех тяжкий…
Лапшов, неведомо куда, рвался из крепких рук своего батьки названного, а тот, как маленького, всё уговаривал и уговаривал его:
– Нельзя тебе тут находиться. Нельзя, сынок… Господом прошу, не смотри ты на неё!
И он, взяв Лапшова на руки, как не раз выносил его из боя после смертных ран – где и силы находил, и понёс на улицу. На лестнице, не выдержав душевной муки, закричал, от чего Лапшов и пришёл в себя:
– Нету тебя, Господи! Нету! Иначе – не попустил бы, не дозволил бы душу голубиную, сына моего, убить. За что ты так его, Господи! Не жил ведь ещё, только и думал, что жизнь сладится…
Лапшов застонал, вырвался из рук Шаповалова, сам обнял его за плечи и стал успокаивать:
– Не надо, отец. Всё, успокойся, я… уже пришёл в себя.
А Шаповалов, даже отступив от него, стал истово крестить его, приговаривая:
– Спаси, царице, небесная… Свят, свят…
Его командир, сын его и боль его, стоял пред ним совершенно седым…
***
Утром Лапшов был в полку. Все удивились этому и испугались, увидев своего любимого командира совершенно седым и… страшным. Словно две ледышки, незряче, смотрели на окружающий мир его глаза, да в нервном тике билась правая часть лица. Жизни же никакой на нём не было. Человек ещё существовал, но уже не жил…
***
А через два дня, сам, в первом ряду, повёл полк в конной лаве в атаку. С одной Георгиевской шашкой в руке, которую ещё в шестнадцатом вручил ему за доблесть великую Алексей Алексеевич Брусилов. Портупею с ножнами не стал даже брать. Бросил у коновязи.
– Ты, что же это, сынок… Что же ты так, – прохрипел Шаповалов и повис у него на плечах.
Его лицо при этом исказила такая гримаса боли, что на него было даже страшно смотреть.
– Не хороший это знак. Нельзя шашку без ножен. Это знак беды, безнадёги…
– Ладно, отец, будем живы – не помрём, – как-то нарочито-весело, – ответил Лапшов.
– Не отставай, за мной, братцы, – хриплым голосом прокричал он и впервые ударил между ушей своего коня шашкой, плашмя. Тот – от боли и обиды как-то неестественно взвизгнул, вздыбился, и уже не выбирая пути и не видя ничего вокруг от бешенства – понёсся, в намёте, вперёд.