Кто ищет, тот всегда найдёт
Шрифт:
Я поморщился, словно проглотил кислятину.
— Проходили.
— Понравился?
— Ещё как: я его дважды пересдавал.
Горюн понимающе улыбнулся.
— А я за все 10 лет, что мне отвалили за приверженность к старому, так и не смирился. Многие из бывших товарищей перелицевались и живут припеваючи. Когда в 48-м добавили ещё пятёрку, я только удивился, что выжил, и твёрдо решил, что обязательно переживу «гения социологии» и обязательно дождусь реабилитации — не себя, нет, любимой науки — и ещё посмотрю в подлые глаза псевдодрузей.
Он тяжело поднялся — и стало ясно, что очень стар, подошёл к печи, подбросил в топку дров и присел на корточки перед открытой дверцей, протянув руки, густо перевитые жилами, к теплу.
— Любимое место любого лагерника, —
Горюн поднялся с корточек и протянул руки над плитой.
— Никогда не согреть, — объяснил, виновато улыбаясь, и продолжил рассказ врага народа: — Если бы я застрял на руднике, то, несмотря на зарок, не выдержал, загнулся бы там. — Он немного помолчал, переживая заново возможный тупик. — Но — не судьба, — и снова замолчал, вспоминая спасение. — Однажды на утреннем шмоне перед угоном на рудник мне приказали выйти из строя и повели в караулку. Там передали в полное подчинение здоровому молодому еврею с типичной чёрно-кудрявой шевелюрой. Это был Шпацерман.
— Наш?! — вскрикнул я в радостной догадке.
— Он, — подтвердил Горюн, оторвался, наконец, отогревшись, от печки и присел к столу. — Работал главным инженером, жил в отдельном доме и уже имел четверых отпрысков.
— Как же он, горняк, попал вдруг в геофизики? — не удержался я с риторическим вопросом не по теме.
Горюн усмехнулся моей пионерской наивности.
— Членам партии без разницы, чем и кем руководить: колхозом или заводом, магазином или институтом, социологией или геофизикой — методы одни и те же: идеологическая накачка и неукоснительное следование руководящим партдирективам. А для производства всегда найдутся безыдейные и бездушные подчинённые, грызущие друг друга за место под партсолнцем. И ещё — недрёманное око КГБ.
Лучше бы он не напоминал об оке — мне сразу почудилось, что в замёрзшее окно кто-то за нами наблюдает, подмаргивая, и не сразу поверилось, что это мерцающая звезда.
— За мной должны сегодня прийти, — сознаюсь убитым голосом, и даже вроде бы горькая слеза капнула в стакан. А может, с носа. В такие отчаянные моменты отовсюду капает.
— Кто? — не понял Горюн.
Я, сбиваясь, рассказал, как по мальчишеской дурости почти расстроил помолвку начальника местного КГБ, татарина, умолчав, естественно, о неразделённой любви. Горюн внимательно выслушал, посмеялся и успокоил:
— За такое не садят, а дают втихую в морду, так что не попадайтесь ему на узенькой дорожке.
Больно-то надо! Хотя неизвестно, чьей морде стало бы хуже. Я уже два раза начинал всерьёз качать мышцы гантельной гимнастикой, используя топоры, насаженные на палку, но оба раза дальше вводного занятия дело, правда, не продвинулось.
Почему-то стало страшно обидно, что за мной не придут, а элементарно начистят морду. Горюну-то что — его уже взяли, а меня, может, ещё возьмут. Если татарин зафинтилит по физии, вызову на дуэль. Чёрт! Мои пистолеты всё ещё в Париже. И про Шпаца охота дослушать.— Куда он вас повёл-то? — спрашиваю, смирившись с битьём рожи. — На фабрику, небось? На каторжный труд, где вольные не хотят вкалывать?
Горюн весело улыбнулся одними глазами — они у него такие, что могут выразить всё.
— Вы и на этот раз правы: пять лет я вкалывал у него в доме гувернёром, учителем, слугой и просто дворовым крепостным, стараясь не проштрафиться, чтобы не оказаться снова на руднике. — Глаза его выдали горькую усмешку. — Забыл про пресловутую честь, дутое достоинство человека, интеллигентские притязания, пресмыкаясь как раб и угождая хозяевам, чтобы только удержаться в сытной и тёплой полуневоле. — Он не смотрел на меня, боясь, наверное, чтобы глаза не выдали другую правду. — Командовала в доме Наталья. Тогда она была очень красивой женщиной.
— Шпацерманиха? — удивился я, представив расползшуюся по всем швам тушу начальницы.
— Стройной, полногрудой, белокурой и голубоглазой — сам ангел, — Горюн невесело рассмеялся, он так часто смеялся и улыбался, рассказывая про свою судьбу, что ясно было, как нелегко она ему далась. — Но у ангела был чертовски несносный характер и крепкие ручки. Доставалось всем, в том числе и мужу.
— Шпацерману? — опять удивился я, вспомнив массивную фигуру начальника.
— Понять её очень даже можно: каково молодой и красивой гнить в беспросветной таёжной глухомани, забытой и богом, и чёртом, среди грубых необразованных человекоскотов в форме и всякой вольнонаёмной швали, для которых всё прекрасное сосредоточено в бутылке водки? Да ещё четверо ранних детей. Поневоле сорвёшься. Это уже здесь после шестого ребёнка она несколько успокоилась, смирилась, да и то, нет-нет да и перепадёт кому-нибудь под горячую руку. Берегитесь её.
Горюн отпил глоток вина, зажевал долькой всё того же яблока.
— Такова, мой друг, настоящая жизнь — не в книжных снах, а наяву. Наконец-то, после 10-ти каторжных лет, я стал её понимать и принимать такой, какая она есть, а не такой, какой бы хотелось. Стал ценить собственную жизнь, относиться к ней не как к внушаемой годами общественной ценности, а как к индивидуальной, единственной и самой дорогой. Советую и вам того же, пока не поздно. В нашей короткой жизни всё тлен: и работа, и друзья, и слава и, тем более, карьера. Настоящими непреходящими ценностями были и остаются воля, семья и здоровье. Прислушайтесь, пока не поздно.
Я прислушивался, не особенно вникая в суть профессорских наставлений, наслушавшись за пять лет по уши, и давно решил пробивать дорогу в светлое будущее собственными шишками и мозолями. А зря, как оказалось, пролопоушничал: жизнь-то оказалась очень короткой, чтобы сделать все ошибки и, главное, их исправить. Только-только разогнался, а уже и тормозить пора. Тогда меня больше интересовала чужая судьба, чем своя, и так, наверное, бывает у каждого бестолоча.
— А сюда вы как попали? Шпацерман привёз? Всё ещё в рабах?
Вот теперь Горюн даже не улыбнулся, только голубые светлые глаза ещё больше высветлились.
— Рабство закончилось в марте 53-го, — отрезал он жёстко. — Помог вождь всех народов своей смертью. Я всё же пережил его, родимого. Кстати, если не секрет, как вы относитесь к Сталину?
Вопрос простой, пионерский, а мне и отвечать, если по правде, нечего.
— А никак, — говорю. Бывают вопросы, на которые, как ни тужишься, а кратко, чётко не ответишь, и значит — нет честного ответа. Этот для меня из таких. — Он был — там, я — здесь, никаких контактов не было. Великий, мудрый, любимый… — пустые обтекаемые слова. Вот и всё. — Я вспомнил тот памятный день. — Наши студенты, бывшие фронтовики, встретили смерть вождя молча, я бы сказал — ожесточённо, молодёжь — растерянно, но слёз не было. Я думаю, что он давно для нас был как Ленин в мавзолее — неодушевлённый символ.