Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кто он и откуда (Повесть и рассказы)
Шрифт:

«Неужели похож я на дачника?» — думал Сохин.

И было ему обидно, что Зин именно так понимал его, столичного жителя, случайно приехавшего в деревню.

Ему хотелось выйти на террасу и выкурить там папироску. Он измучился на полу и устал бессвязно думать о Морозове. Устал от неразрешимых вопросов и от главного своего вопроса, который не давал уснуть: «Имею ли право?»

А когда, засыпая, услышал, как звякнули пружины за стенкой, и как прокрались мимо него по крашеному полу босые ноги, и как потом в углу нетерпеливо стукнула кружка о ведро и всплеснулась вода, и услышал сквозь дрему, как кто-то жадно пил звучными глотками воду; когда, не в силах уже открыть глаза,

понял, что это вставала с постели Лена, он успел удивленно и радостно подумать, проваливаясь в пустоту:

«А ведь, черт побери, мне давно бы пора заиметь жену… Давно бы пора жениться».

Поздним утром все так же напряженно и накатисто дул ветер. Было свежо, но слышно было возле дома, как с подветренной стороны редкие капли вяло и робко падали в отсыревший снег под окнами.

Сохин спустился к берегу и подумал, что море не скоро еще застынет.

Стиснутое белыми берегами, оно катило к нему бурые волны, которые затихали у черных и как будто лакированных, обледенелых коряг. Из далекого угла стлалась по волнам к его ногам пенная вязь, сбиваясь в белые комья. Море было пустынно и казалось очень опасным в своей этой мрачной пустынности. Оно сильно шумело, и Сохину хотелось говорить вслух. Оно было огромно, хотя Сохину и казалось раньше, что оно разольется еще шире и вольнее… Оно лежало в белых берегах, тяжелое и черное, а волны, которые бесконечно рыхлились на ветру, лоснились в этой черноте бурым цветом, как сырая земля под лопатой, и среди этих волн, далеко от берега, аспидной тучкой плавал табунок северных уток.

Сохин смотрел на маленьких уток, которые отдыхали в волнах огромного моря, и не сдерживал улыбку.

«Это, конечно, море, — думал он. — Первое в жизни, которое увидел и которое нельзя назвать иначе, потому что давно привык думать о нем как о море. Значит, не напрасно все! Это ведь первое мое море…»

И только потом он подумал вдруг, что коряги, возле которых качались, как белые гуси, комья пены, были когда-то черемухами и, наверное, здесь где-то стояла морозовская изба. Он подумал об этом спокойно, но почувствовал, как и тогда, в трясущемся автобусе, будто кто-то неосторожной рукой в мягкой, шершавой варежке снова придавил ему сердце.

— Это, конечно, море! — громко сказал Сохин, вспоминая торопливую скороговорку Морозова:

«За море, ребята, за море! Мать, а ну-ка выпей с нами за море!»

— Дурак! — сказал Сохин. — Испортил песню.

Он знал, что его никто не слышит здесь, на белом, голом берегу, где шумело море у ног, его первое море, которое затопило старую морозовскую избу, обвалившиеся окопы и землянку.

— Или я не имею права? — спросил он насмешливо и не услышал за тугим гулом ветра своего голоса.

Было пустынно и холодно около воды. Снег был так бел, что комья пены, застрявшие в корягах, казались лимонно-желтыми.

Сохин засмеялся, вспомнив свои ночные вопросы и тревоги, и торопливо пошел прочь от затопленных черемух, где когда-то слушал рассказы о немцах и где пил когда-то за будущее море мутную самогонку.

«Море-то, море какое будет!»

Он поднялся на холм, еще раз на прощанье взглянул оттуда на взрыхленное море и зашагал к дому, мимо прясел, мимо белых кур, которые на тающем, липком снегу были похожи на желтые комья пены.

Но опять он подумал, как о кошмаре, о вьюжной своей ночи, о лошадях, надвинувшихся вдруг из тьмы, которые торопились к своим кормушкам и которые не хотели уступать дорогу автобусу; вспомнил, как квакал наезжающий на них автобус и как они, эти обезумевшие от страха лошади, рушились в темень и как молчала женщина, кутаясь в серый

теплый платок, и какое серое у нее было потом лицо.

«А имя красивое, — подумал вдруг Сохин радостно. — Аленушка. Сестрица Аленушка… И все в эту ночь было похоже на сказку, будто и не было ничего. Сестрица Аленушка, выплынь, выплынь на бережок…»

КУШАВЕРО

Рассказ

На бурой, линяющей лошаденке Коньков рысцой подъехал к крыльцу, спешился и, бросив поводья, хмуро оглядел притихшую кобылку. Лошадь была узкогрудая и тусклая. И только глаза ее светились на солнышке синеватой мутью, похожие на две большие капли машинного масла.

Коньков сказал присмиревшей лошади «вольно» и пошел домой.

Она давно приучилась понимать по-своему это «вольно»: знала, что хозяин скоро вернется и отлучаться никуда нельзя.

Глаза ее смотрели на мир равнодушно и сонно… Был апрель. А старая лошадь не любила весну, потому что всегда, когда таял снег, когда становилось тепло и на дорогах разливались огромные землистые лужи, ее хуже кормили, и она постоянно чувствовала голод и сонливость… Но она привыкла, что после снега и мокреди подсохшая земля обрастала травою, и потому терпеливо переживала весну, сонливость и голод, предчувствуя сытное житье. Иногда же невтерпеж становилось от голода, и тогда она грызла стену, обгрызала бревна маленького высокого отверстия в стене, за которым виднелась крыша хозяйского дома и труба, а порой даже кротко и робко ржала… Никто не выходил на ее зов, и она опять принималась грызть сухое бревно, которое, намокая слюной, пахло вкусно и заманчиво.

Впрочем, весной в сарае сытно жилось только поросенку, которого хозяева откармливали к зиме, а потом убивали. Всякий новый поросенок визгливо похрюкивал за перегородкой сарая, чавкал, сопел, поедая мешанину, которая пахла хлебом, и лошадь, слыша это жадное чавканье, засыпала от слабости.

Теперь она тоже, казалось, спала…

Недавно прошел дождь, и с деревянной замшелой крыши медлительно падали капли. Пахло отсыревшими и согретыми на солнце бревнами. Было шумно в деревне, кричали петухи… Но лошадь, понуро свесив голову, слышала один только звук, который гулко и странно отдавался в голове и с которым было связано приятное ощущение. Капли сонно падали с подсыхающей крыши, ударялись о лошадиное ухо, и ухо вздрагивало всякий раз, вода, растекаясь по коже, нежно щекотала, и это было приятно лошади.

На голое, без перил и навеса крыльцо вышел Коньков, а за ним жена. У нее на ногах были коричневые шерстяные носки и калоши. Она что-то громко и крикливо наговаривала мужу, а он ей коротко и резко отвечал, не глядя, и раскуривал папиросу… Они всегда так разговаривали меж собой.

Коньков подошел к лошади и вынул из кармана корку хлеба. Лошадь потянулась к этой корке, которая лежала на ладони, подобрала ее и, забывшись, долго перетирала зубами, слыша, как хозяин взбирается в седло, берет поводья и чмокает…

Она качнулась и пошла.

Лошадь шла по большой и мокрой дороге, обходила лужи и коричневые, мокрые кучи песка, которые привезли еще по снегу, кучи серого гравия. Хозяин не погонял ее.

Светило солнце, пели в небе птицы, зеленело озимое поле, и у лошади во рту возникал вдруг мимолетный и чуть уловимый запах этой нежной зелени, той сладкой и сочной травы, за которую когда-то, то ли в эту весну, то ли в какую-то другую, очень отдаленную весну ее почему-то избил хозяин. Она забыла побои, но вкус этой первой, подснежной травы, на которую она набрела однажды, остался. Это был вкус жизни, вкус бескрайних, цветастых лугов и росы. А он не мог позабыться.

Поделиться с друзьями: