Купить зимнее время в Цфате (сборник)
Шрифт:
Под тяжелым покрывалом
Начало было молчаливо. Она ждала у темного входа в библиотеку Сорского, центральную библиотеку Тель-Авивского университета. В этот поздний декабрьский вечер огромное здание замерло в безмолвии, только слышен был шум дождя. Ничего не осталось в этих стенах и воздухе от суеты тысяч входящих и уходящих, снующих здесь в течение дня. Ничего не намекало на нечто особенное, что должно было случиться сегодня поздним вечером.
Тишина помнилась ему лучше суеты. Она шла ему навстречу, чуть прихрамывая от усталости. Нелегкое это дело весь день обслуживать сотни посетителей, требующих книг, а после этого еще оставаться в опустевшей библиотеке – разложить книги по местам. Да и время было позднее. Больше десяти вечера. Трудовой день наконец-то окончен.
Когда они шли к машине, которая в этот час была едва ли не единственной на огромной стоянке,
Это виделось ему как еще одно начало еще одной встречи, откровенная цель которой – постель в темной комнате, ну, и параллельная цель – чувство какой-то поддержки, когда сидишь напротив женщины и говоришь, и она излучает покой и удовлетворение, улыбается или просто смотрит на тебя.
Насколько память ему не изменяет и не обманывает, было именно так. Во всяком случае, внешне это выглядело так. По крайней мере, вначале. Начало встречи вело на запад, в места знакомые, между университетом и морем, по песку и щебенке, в Тель-Авив, по которому он кружил все свое детство и юность, короче, в Тель-Авив, где все было ему памятно. Дорога к берегу моря коротка. Потому это начало и было коротким, завершившимся баром в гостинице «Хилтон».
Под сенью скалы можно ощутить присутствие моря, несмотря на то, что здесь, в глубокой, почти закрытой яме бара, открытого лишь шепчущимся парам, замкнутым в своей парности, сделали все, чтобы отдалить море. О чем думать, черт возьми, о чем говорить, когда сидят над коктейлем «Блади Мэри» или чем-то не столь крепким, и над блюдом с калеными фисташками? Вот и взяты в расчет молчание, которое скрывает робость начала встречи. Пусть она чуть отдохнет от усталости рабочего дня.
Отголоски молчания как бы тянулись за ними, когда они встали и направились к машине. Следовало сдержать ту бешеную гонку вдоль прибрежного шоссе, к которой машине не была приспособлена. Она, протестуя против неестественной для нее скорости, дребезжала, разбрызгивая лужи вдоль обочины, высыхающие на капоте под пронизывающим ночным ветром, под светом луны, которая взошла, чтобы обмануть зимнюю ночь, тяжко оседающую влагой над шоссе и окрестностями и полную неожиданными запахами, словно бы предвещающими приближение весны.
Не удивительно, что она не разглядела его тяжелое покрывало, под которым вершилось то, что должно было произойти между ними. Ведь он сидел по другую сторону покрывала.
Возвращение домой этой ночью уже могло быть предвестием будущих событий. Оказалось, что она из Рамат-Гана, из того квартала, где низкие, в два этажа на столбах, дома больше говорили о бедности, чем о скромности.
Весь первый вечер он попусту пытался говорить с ней, сидя в машине около ее дома на боковой раматганской улочке, близкой к Тель-Авиву. Сидел в машине, стесняясь своего профиля, повернутого к ней, ждал, когда она выйдет из машины, и не хотел, чтобы это случилось. Не хотел, чтобы она вышла, но и не хотел, чтобы оставалась, ибо не знал, что случится, если она останется. Понимал, глядя на ее тонкий-тонкий черный свитер, который одновременно и прикрывал и обнажал худые плечи и всю ее, до такой степени, что он мог взять ее в ладонь. Он мог бы весь вечер говорить только об этом свитере, но не сказал ни слова. Он и о себе не сказал ни слова. Да и ей ничего не сказал. Не осмелился думать и не осмелился говорить. Тем временем несколько листьев упало с эвкалипта на крышу машины, и это был единственный шум перед тем, как она сказала: «Я иду спать». Только тогда, в тишине, смятенно и тяжко замершей, одним движением оголил ее плечо из-под рубашки и свитера, поцеловал его, и молчание ее было знаком того, что это ей принято.
На следующий вечер они пошли в кино. На нем была надета новая белая сорочка. На ней – такая же новая белая кофточка. Им казалось, что свежая ткань шуршит при каждом движении привлекая внимание сидящих вокруг. Плечи ее, белеющие во мраке, казались обмякшими, словно требующими защиты, но он долго колебался, пока решился положить руку на ее плечо. Что будет, если она сожмется или, еще хуже, отведет его руку. Положение усугубляется тем, что именно тогда, когда он поднимает руку, экран осветился, и в зале стало светло зрителей. К счастью она не оттолкнула его, но скованность или безразличие, понять было трудно. Еще одна неясность. Пониманию того, что данном случае означает «да», а что «нет», к сожалению, нигде не обучают. Может быть, просто сильнее обнять ее плечи и молчать. Просто видеть эти плечи, нуждающиеся в прикрытии.
Третья встреча не столь важна, как первая.
Потому она и не столь ясна, как первая. Лишь завершение ее ясно.Она вытянулась, голая, насколько это позволили откинутые передние сиденья его машины. Ноги поджаты, спина приподнята. Стеснительность не сдерживает. Он распластался над ней, борясь с чем-то, что, ему кажется, ее стыдом. Все еще ненадежно. Ему следует быть осторожным, но он просто не знает, как, ибо не ясно, наступает ли он на хрустальные бокалы или на осколки стекла. Она не с ним. Глаза ее равнодушно замкнуты. Именно в эти мгновения она думает о матери и отце, которые недавно умерли. Поэтому он снова молчит. Ее подбородок дерзко направлен вверх. Именно подбородок, а не зажмуренные глаза и трогательный курносый нос. Но даже и подбородок не так выделяется сейчас, как это случиться через двадцать-тридцать лет.
К дерзкому ее подбородку, на котором сосредоточено его внимание, он и обращается, возможно, чересчур торопливо, но довольно разборчиво: «Тот, кто будет с тобой первым, получит наслаждение от твоего прекрасного тела, но ему придется постараться, ведь ты чересчур холодна».
Вместо этих слов, он должен был сказать просто: «Я хочу сказать, что мне очень хорошо с тобой, но не знаю, как выразить это словами. И еще я немного боюсь и не знаю, что делать. Не знаю, что я хочу сделать. Я боюсь того, что сделаю. Я боюсь того, что со мной случится, если я не сумею этого сделать или сделаю не так, как нужно. Мне неловко. Мне стыдно. Я напуган тобой и самим собою». Вместо того, чтобы прижаться к ней и любить ее, ему проще думать, что кто-нибудь когда-нибудь докажет ей свою возможность в «буре и натиске». Этот кто-нибудь похож на мифологического героя, некоей книги. Думая об этом, он не может отказаться от задуманного, но и не может продолжить. До сих пор все попытки быть похожим на того мужественного героя, который обязан завершить начатое, оканчивались для него фиаско.
Она не отвечает на его слова и действия. Не открывает глаз. На ее лицо накладывается нечто иное, далекое. Герои сказок надевали панцирь и отплывали за моря и океаны, чтобы спасать и покорять возлюбленных. Он же должен вернуться к папе и маме.
А ее папа и мама уже умерли, их нет. Она останется одна в своем доме.
Глаза она откроет лишь после того, как оденется и уйдет домой – в некую черную дыру в черной ночи, с одинокой верандой на втором этаже двухэтажного строения, подпираемого гигантским кипарисом, растущим во дворе. Кипарис предан веранде: кажется, он приподнял ее с земли на второй этаж и с бесконечной верностью и осторожностью держит ее на весу. Если существуют гномы или тайные ночные привидения, кипарис служит им убежищем в ночи. Ему кажется, что кипарис обладает силой – не важно, злой или доброй, – оберегающей ее жилище. Поэтому он предпочитает не переходить порог ее дома. Он, какое то время скрывается в темноте около уличного фонаря. Потом садится в машину и возвращается домой. Как будто сбегает.
Никого нет рядом во время их свиданий. Безмолвие густо и затхло, как застоявшийся воздух в запертой квартире.
Такова квартира ее родителей, ставшая теперь ее квартирой. И вот они заходят в нее впервые вместе. Квартира напоминает современное подобие кельи монастыря, обитатели которого приняли обет бедности. Светло-кремовые стены освещены обнаженными стоваттными лампочками. Железная вешалка в коридоре, и на ней шляпа отца, повешенная им перед тем, как он отправился в больницу, откуда уже не вернулся. Диван и стол в салоне. Диван и стол в кабинете отца, который стал ее кабинетом, хотя в нем ничего не сдвинуто с места. Спальня родителей стала комнатой брата, который время от времени приезжает в отпуск. На стене черно-белый портрет отца, на губах которого улыбка, правда, не столь заметная, как лысина, явно смирившаяся со всем, что на нее сваливалось.
Когда они лежат вдвоем на диване, выражение его лица не изменяется и таким оно остается и тогда, когда она выгибается под ним, переворачивается, голой встает на колени и сама себе говорит шепотом задумчивого изумления: «Я уже не девственница». Так быстро это все случилось, и не столь чудесно, как он себе представлял несколько недель назад, думая о том, как она перенесет этот первый раз, и точно не с ним, ибо этого он страшился и даже говорил об этом вслух. Уже в машине, по дороге домой, по-еле свершившегося, он понял, что свет в окне ее квартиры просто был обманом. Это был свет отражающего экрана, висящего перед его глазами, который ничего не показывает. Все главное остается за пределами желтоватого свечения оголенных стен. Движения и поступки были обманчивы. Так тонущий пловец со стороны выглядит танцующим, его барахтанье представляется безмолвным танцем а, на самом деле, он беззучно идет ко дну. И сколько бы не тренировать зрение, главного не увидеть.