Купить зимнее время в Цфате (сборник)
Шрифт:
Несмотря на то, что у входа в здание, прямо над воротами, стояли подобно стене, два толстых фикуса, покрывающие тенью первый, на столбах, этаж, огни проносящихся мимо машин пробивались сквозь и поверх них, попадая в комнату. Так же, как шорох усиливающегося дождя не забивался шорохом проносящихся по улице шин. И, быть может, я находился в некой точке, где пересекались шум дождя и вспышки проносящихся фар. Ранее, по короткой дороге сюда, перед тем, чтобы войти, я видел, что прохожие мелькают и исчезают, и лишь машины проскальзывают то тут, то там, разбрызгивая веером жидкую грязь. Но теперь я не слышал шороха подошв прохожих, улица была пустынна, как в поздний час ночи, и полна тьмы, разрываемой шумами и всплесками, как в поздние часы, хотя не было поздно. Осталась лишь тьма, самозаполняющаяся дождем и пустотой. Так я обитал в этом доме, фасадом на небольшую и тихую улицу Аль-харизи, а не на шумную улицу Шломо Амелех, и потому находился на этой небольшой улице Аль-харизи, как человек, к которому обращено его же лицо. Именно это изменило ночь в моей красной комнате. Ибо на Шломо Амелех сосредоточилось все движение и суета, а на Аль-харизи были лишь тишина и дождь, разрываемые всплесками. На Аль-харизи были тишина, и дождь, и вход в здание. Ржавый замок на двери, ведущей в лестничный пролет, С ржавым скрипом проворачиваемый изнутри ключ. Темный коридор в квартиру с тремя запертыми дверьми, и только дверь распахнутая – в
Это я испугался. Это был я, тот, кто решил прекратить. Это был я, бежавший в испуге. И не просто в испуге, но и весьма довольный собой. Совершенно глупое сочетание – испуганный и довольный. И потому-то только я и был виноват.
Ключ я получил несколько дней назад от Рони, который взял его у своей мамы, чтобы полить в квартире цветы. Ей же в свою очередь оставила ключ тетя Эстер, чтобы следить за квартирой, когда тетя уедет в Южную Америку. Ощущение, что я нахожусь на чужой, но безопасной территории, пересилило страх. Я чувствовал себя победителем.
Квартира для «занятий любовью», которую я представлял себе вовсе не такой, не думал о ней так, как думал теперь; не о такой читал в книгах или слышал от приятелей; место, которое до такой степени твое и до такой степени не твое.
Зайти первым. Быстро обойти открытые комнаты, кухню, туалет, ванную, остановиться у трех запертых дверей, чтобы почувствовать страх. Во время этого прохода по чужой территории, тяжесть которой ощущаешь всем существом, навести, хотя бы немного, порядок. Сложить полотенце, которое лежало на раковине, чтобы все выглядело в лучшем виде.
В общем-то, это не был первый визит в квартиру. Но прежние посещения не улучшили моих ощущений. И я вел себя сейчас точно так же. Насколько квартира внутри была убежищем тишины при желтом свете ламп, настолько ужасной была погода снаружи. Входная дверь была слабой преградой между тем, что внутри и что снаружи.
На этот раз я впервые пришел ночью. Но и утренние визиты, которые я успел нанести вместе с разными подругами, не привязали меня к этим стенам. Меня не покидало ощущение внутреннего дискомфорта.
Так, в одно не очень доброе утро, несколько дней назад, когда мама Рони решила постучать в дверь: вероятно, пришла проверить квартиру и услышала внутри голоса, я решил не открывать ей. Это было более чем обоснованное решение, но я не довольствовался запертой дверью, а поспешил вместе с той, кто была со мной, кажется, звали ее Рахели, спрятаться в платяной шкаф. Непонятно лишь, зачем я это сделал, если дверь была заперта, и никто не мог проникнуть внутрь, несмотря на то, что мама Рони пыталась несколько раз всунуть ключ в замочную скважину, в которой изнутри торчал мой ключ. Почему я вдруг решил сидеть с Рахели в шкафу все время, пока мама Рони звонила, уходила, возвращалась, звонила снова и опять пыталась вставить ключ в замок. Быть может, для того, чтобы не слышать эти ржавые скрежещущие звуки, которые и вправду были слабо слышны в закрытом шкафу. Два нагих человека сидят в платяном шкафу, закрыв двери, не разговаривают, ибо речь как бы становится неким мостом между платяным шкафом и входной дверью. И даже когда мы покинули шкаф в полдень, я искал во всех комнатах спрятавшуюся маму Рони, устроившую мне засаду.
Быть может, из-за этого так и не прошедшего страха в то утро я помню голую попку Рахели, а не ее лицо. Красивую, полную, которая достаточно долго восседала на моем лице. Дав преимущество ее заду перед лицом, я сделал то, что сказал мне отец, когда я спросил у него совета, как это дело лучше сделать, как преуспеть, как не расслабиться и не выпасть в осадок где-то на середине. Он сказал: «Ты хочешь преуспеть? Так не думай ни о чем, когда ты это делаешь. Войди в нее и всё. Не думай ни о чём, а если не можешь, то думай о чем-то постороннем». Так я и сделал, сосредоточил свой взгляд на цели и ни на чем другом. Я даже сделал что-то получше, ибо еще и считал. Раз, два, три, четыре, пять, до ста. На сотне остановился, полный удовлетворения. И снова, раз, два, и снова до ста, хотя мог и больше, мог и не останавливаться. И снова до ста, и остановился. И еще, пока она не попросила меня остановиться.
«Хватит, я больше не могу», сказала она, просящим голосом. Но я слышал в ее голосе лишь одно: победа. Моя победа. Я победил. Больше она не была мне нужна. Набираться опыта и побеждать. Потому я думал, что больше ее не увижу после того, как верну домой. И вправду больше ее не видел. Она свое сделала. При выходе я был сверхосторожен. Первым вышел, как разведчик, выходящий во враждебный мир. Проверил, нет ли мамы Рони, не прячется ли она где-то поблизости.
Все это было раньше, когда-то. Теперь всё – красное. Отсвет электронагревателя окрашивает все в красный цвет – голую спину Пнины, ее попу. Какое чудо ее спина, тонкая как бабочка, только что вышедшая из кокона и готовящаяся расправить крылья во весь их размах, медленно-медленно, затем взмахнуть ими и взлететь. Чудной мелодией говорят ее позвонки и рёбра. И электронагреватель со своими спиралями – великий мой союзник, освещает то, что необходимо, скрывая то, в чем нет нужды. В эту ночь я не считаю, не до ста и вообще ни до какой цифры. Теперь я не должен считать. Дождь. Веера воды, раскрываемые колесами проносящихся машин, плещут, как дальние овации, сдержанные, но отчетливо слышные. Теперь я не устаю, и нет необходимости уставать. Лишь делаю само дело. И ничего постороннего. Мы не садимся, чтобы выпить воды. Мы мало говорим. Да она и не может. Лицо ее втиснуто в простыню. Она стонет. Мы бежим, ноздря в ноздрю – в соревновании, в котором не продвигаются ни на йоту, не взбегаем и не спускаемся, несмотря на то, что стрелки движутся. Я знаю, что вот-вот – будет десять, еще чуть-чуть – и одиннадцать. И двенадцать. И еще позже. Но у ночи свои часы. Они продолжаются. Нет нужды говорить шепотом. Никто не услышит. Никто не придет сюда, даже мама Рони больше не явится, тем более в этот поздний час, и все же те редкие слова, которые я произношу, полны мягкой тишины, словно бы кто-то им внимает, словно бы кто-то прижался к двери снаружи и слушает. Мне так удобно и легко. Тишина мой друг. Меньше говорить, больше делать. После этого я прижимаюсь к ее спине, к ногам, таким мягким, несмотря на жесткую, мешающую простыню, вдыхаю запах ее волос и молчу, как и она. Молчу в глубине ее волос. Почти засыпаю, несмотря на, что напряжен. Не могу впасть в дрему здесь, в этой тиши. Тишь эта не для меня, ибо именно здесь, в этой благословенной тиши, я совершил ошибку, которая разбила мне жизнь. Именно здесь я должен был прекратить то, к чему начал привыкать – поворачивать к себе ее спину, считать до ста, и снова, и опять. Тут я должен был остановиться. Тут я должен был повернуть ее к себе лицом. Поднять ее над постелью, над простынею. Сказать ей: «Давай поговорим, мы выходим вместе в единое странствие. Если будем продолжать молчать, странствия будут отдельны у каждого, потому, давай, узнаем друг друга, узнаем дорогу». Я должен был
сказать ей: «Давай, сделаемся соучастниками, увидим, что каждый из нас может. Давай, расскажу тебе о первой моей любви в детском садике, спина твоя явилась от нее». Но проще было молчать при красном. Красный цвет любил молчание. Красный цвет, который соединился с нею. Комната была красной, как бывает в колдовстве, а я не мог вынести этого и должен был выйти.Итак, я молчал. И продолжал в одиночестве мучаться страхом. Повернулся лицом к стене, по которой неслись белые полосы. Тишина была другом на миг и врагом навечно, врагом, от которого исходит угроза. Цветы в вазе на столе продолжали медленно вянуть. Но я видел лишь страх и победу. И я думал, что теперь смогу всегда без того, чтобы считать. Я думал, что теперь смогу всегда без того, чтобы думать о чем-то постороннем. «Пойдем, – обратился я к спине Пнины, к ее волосам, – пойдем, уже поздно, оденемся, и я отвезу тебя домой», и не сказал ничего другого. Я решил, что победил, а после победы можно покинуть поле боя. Но победа моя была полна страха. Я не видел лица, я не говорил с ним. Остался один. Не погасил красное верхним светом. Когда я вжал ноги в туфли, электронагреватель погас. Я проверил, все ли закрыто. За спиной мрак еще более сгустился, задышал холодом. Дождь снаружи прекратился. Мы могли выйти. И вместе мы сошли в наше общее одиночество. Комната осталась сама собой. Прекрасной и одинокой. Комната осталась в красном.
…И любовь тоже
Занимались ли вы любовью на жестком ковре? Тебе было неудобно и ты несколько раз перекатывалась сбоку на бок, и не пытался ухватится, чтобы прекратить это перекатывание, ибо ковер был тверд, почти как пол под ним. В это время Дани сидел в своей комнате, почти рядом с вами, за закрытой дверью. Дверь была, по сути, деревянной рамой, в которую вставлено матовое, молочного цвета стекло с рисунками длинных изгибающихся ветвей, словно бы не от мира сего, и на ветвях разные фантастические птицы. Ты слишком много времени ждал этого мига и до такой степени уже не мог сдерживаться, что был готов ради этого прийти в квартиру Дани даже тогда, когда он в ней находится, хотя и побаивался его, и потому закрыл дверь, разделяющую вас, зная, что Дани лучший твой друг и не откроет двери, если ты его не попросишь об этом. Ты готов был удовлетвориться ковром, за неимением кровати в этой комнате, по сути, проходной. А ковер красного цвета был жесток и груб под тобою еще из-за грязи, комков, накопившихся в нем, ибо все топтали его по дороге в комнату. И, несмотря на все это, несмотря на то, что ты не смог отказаться от этого дела в это утро в этом месте, и, по сути, был сам собой, в том деле, ради которого пришел сюда, ты не был сосредоточен. Что, в общем-то, для тебя обычно. Ты не был сосредоточен. Верно, ты сделал всё, чтобы все выглядело в лучшем виде, как ты это умеешь. Вдавливал пальцы ног в ковер. Двигался вперед и назад в ритме. Делал всё, чтобы это выглядело именно так, что ты только там, весь в деле, более того, что только ты там. И все же сдерживался и думал о других вещах. Ты думал о маме, которая говорит тебе, что на грязном ковре, который все топчут нечистой обувью, не валяются. Ты думал о Дани, сидящем почти рядом, за дверью, быть может, даже лицом к тебе в этот миг, когда вы занимаетесь любовью. Ты на ней, у него в доме, а он за тонкой дверью, за тонким матовым стеклом, сидит, опустив лицо и подавшись вперед, словно бы сосредоточенно вглядывается в вас, словно бы и нет никакого стекла между вами, обе руки на коленях, чтобы уравновесить тело, или одна рука засунута в брюки, и он дрочит ею, подстраиваясь под ваш ритм. Когда Дани волнуется, он не очень-то думает о равновесии, а явно о других вещах. И тогда в нем обнаруживается скрытая до поры до времени мощь. Когда Дани в волнении запускает руку в штаны, то багровеет от больших усилий, главным образом, внутри, а другой рукой удерживает равновесие. Более того, он способен свободной рукой совершать чудеса балансировки и не упасть на дверь, не разбить стекло, несмотря на свои движения, несмотря на то, что он чересчур сильно напрягается, несмотря на то, что он подается вперед в положении намного более опасном, чем человек мыслящий. Но ты настолько не был сосредоточен, что мог одновременно думать о Дани и о том, как он сидит за стеклом, и видеть причудливый рисунок на стекле, всяких пеликанов и цапель, длинные изгибающиеся ветви, водоплавающих птиц, таких тихих в своих невероятных позах, так удобно и свободно устроившихся на стекле, словно бы они на поверхности любимого озера, и это все в то время, когда ты так погружен в дело на ковре, так ищешь равновесия, так ищешь опору. И любви тоже.
Собственно ты и не хотел быть сосредоточенным. Хотел смотреть на стекло. Хотел думать о водоплавающих птицах, которых ты вот в этот миг нашел, в этот миг заметил, еще миг, и ты встанешь, и уйдешь, и оставишь их здесь. И так это длилось, до тех пор, пока ты не кончил. Кончил с трудом. Ибо все время думал о разных вещах. И о Дани, который ждет за матовым стеклом, и о том, что ты мог быть настоящим другом, и хотя бы разок, хотя бы сейчас, предложить ему присоединиться. Но вид его намечающейся лысины, на затылке, которая вдруг окажется так близко от твоего лица, и звуки, издаваемые им, в то время как он лежит рядом с тобой на ковре, не умея владеть собой, да и не желая этого, и еще какая-нибудь глупая улыбка на его лице в разгар дела, улыбка, возникающая у него, когда он доволен собой, зная, что близок к победе, но, не желая выразить открыто, насколько он собой доволен, – все это ты представлял себе, и потому не мог его позвать, хотя знал, насколько он хотел бы присоединиться. К тебе. Или вместо тебя. Или лежать рядом с тобой, когда ты на него смотришь. Или не смотришь.
Потом ты кончил, и вы встали, и почистили ковер, постучали в стекло, и Дани открыл дверь и присоединился к вам, и вы поговорили немного о том, о сем, словно бы ничего особенного не случилось несколько минут назад. И Сигаль не была так взволнована как ты, словно бы и вправду ничего особенного не случилось, или просто она привычна к таким вещам. Ты и так был ограничен во времени, ибо ты всегда организуешь эти встречи с девицами так, чтобы не было слишком много времени для различных мыслей и разговоров, и вы ушли. Про себя ты благодарил Дани за то, что он согласился дать вам войти в то время, когда он дома, и таким образом побеспокоить его и сконфузить, или вообще, просто так ограничить его в собственном его доме, перекрыть ему дорогу внутрь и наружу, хотя, кажется тебе, и он получил удовольствие от всего этого пусть и в иной форме. И хотя ты знал, что встретишься с ним этим же вечером, и вы будете говорить о разном, о чем обычно говорите, и об этом деле тоже, сидя в баре и попивая пиво, ты все же знал, что об этом говорить не будешь. Так что ты мог закрыть для себя эту тему и больше ее не открывать. Так что все снова стало на место, и стало легко, и можно будет, если не будет выхода, все это даже повторить – использовать квартиру Дани точно так же, как и в этот раз. В последующие дни ты, в общем-то, не был озабочен. Все шло обычным путем, и не надо было просить у Дани об одолжении и вообще думать о том, что произошло. Дни проходили, и ты просто забыл или реализовал решение больше об этом не думать. Так что и не предполагалось возвращение к этим мыслям. Потому картина вашего перекатывания с Сигаль на ковре, внезапно всплывшая в твоей памяти через много времени, была весьма неожиданной. Причем, абсолютно внезапно и через несколько лет. И это необычайно удивило тебя.