Лахезис
Шрифт:
— Ты что? — спросил я с тревогой у Фролыча, когда мы остались вдвоем.
— Вот черт, — он с силой потер виски. — Я уж думал, что прихватило. Нет, ложная тревога. Все нормально. Вроде.
Он пересел на подоконник, под форточку, и неожиданно улыбнулся мне.
— Ну вот Плевако. Вот и попробуешь теперь на практике, чему тебя в вузе обучили.
— А ты что, не попробуешь?
— Я? Нет. Это же товарищеский суд, тут коллектив решает, а не председатель. Мое дело только слово предоставлять в порядке очереди, да результат голосования огласить. Приговор то есть. Потом протокол подписать. Это как комсомольское собрание вести.
Он посмотрел на меня, не переставая улыбаться.
— И как ты собираешься готовиться ее защищать? Чтобы совсем по-настоящему?
—
— У меня.
— Ну и как?
— Да так. Звезд с неба не хватает. Как все. Есть работа — распашонки шьет, нет работы — так сидит. Ничем не выделяется. У меня ни передовиков нет, ни отстающих — все на месте бегут. Да и не гожусь я тебе в свидетели, председателю не положено. Ты знаешь что — ты с соседками поговори для порядку, но Татьяна тебе правильно подсказала: ты больше на жалость дави — мать больная, детство тяжелое, отец на войне героически погиб…
— Да она ж моложе нас — как у нее отец мог на войне погибнуть?
— Да это я к примеру. Может, он на производстве где-нибудь героически погиб.
— А если он не погиб?
— Значит, что-нибудь другое есть. Ты ж не думаешь, что девушку, родившуюся в нашей стране, да еще в городе Сарапуле, пожалеть не за что?
И пошел я думать, за что можно пожалеть девушку, родившуюся в городе Сарапуле. Но сперва я съездил в отделение, чтобы поговорить с милиционерами, которые ее задерживали и допрашивали, эти разговоры затянулись, так что с Мариной Суриной у меня получилось побеседовать только на следующий день. Но сначала ко мне в кабинет заскочила девушка Клава с очередной порцией пирожков, как бы невзначай поинтересовалась будущим товарищеским судом и сообщила многозначительно, что народ сильно настроен против Марины Суриной и голосовать будет за самое строгое наказание, какое только возможно.
— Почему? — спросил я озадаченно.
— А потому, — сказала Клава с какой-то неожиданной ненавистью в голосе, — что они там жируют.
— Кто они и где жируют?
— Вся восьмая комната. Еда у них, косметика у них, дефицит у них всякий. Мы никак понять не могли, откуда что берется, а теперь вот раскрылось. Они всей комнатой с фабрики тащат, потом перепродают и шикуют. А мы — от аванса до получки. Это просто она одна попалась, из всей их гадючьей норы.
— А что же вы раньше молчали?
— Так мы ж не знали. Мало ли как девушка может подзаработать… — Клава многозначительно потупилась. — Теперь-то уж все ясно.
— И что, все общежитие против нее?
— Ну не все. Эти, из ее комнаты, ну из восьмой, они все за нее будут, ясное дело. Но мы-то уж молчать не станем. Разбираться — так со всеми. Пусть валят к себе в Сарапул, коровам хвосты крутить.
— А разве в восьмой комнате все из Сарапула?
— А как же! Сперва две приехали, поселились вместе, потом еще одна. И еще две. Это до вас было, ходили к прежнему коменданту, просились, чтобы вместе поселили. Видать, с самого начала у них такой план был, насчет тырить с производства, ну а без лишних глаз оно и сподручнее.
Вызвать ко мне Марину Сурину девушка Клава согласилась с готовностью. Через несколько минут она вернулась, но не с Мариной, а с другой девушкой, которая оказалась Ниной Рябчиковой из восьмой комнаты. Марина, как сказала мне Нина Рябчикова, говорить со мной не может, потому что плохо себя чувствует и вроде как задремала.
Я сказал Нине, что меня назначили общественным защитником, и мне нужны будут свидетели, которые знают Марину Сурину с хорошей стороны. Она тут же согласилась. С Мариной она познакомилась год назад, когда сама поступила на фабрику, про тяжелобольную мать, как мне показалось, она впервые услышала от меня, но тут же правильно сориентировалась, хотя от ответа на вопрос, чем же таким тяжелым болеет мать Марины, ловко ушла. Пообещала, что остальные девушки из восьмой тоже за Марину на суде, как она сказала, заступятся.
Но в целом от беседы с ней у меня осталось какое-то странное впечатление. С одной стороны, готова быть свидетельницей и говорить про Марину всякие
хорошие слова, а с другой стороны, как-то ненавязчиво дает понять, что при первом же заданном в лоб вопросе тут же поплывет.Будто бы намекает, что свидетельствовать будет, но так, что лучше, чтобы ее и вовсе не было.
Переговорил еще с двумя девушками из восьмой — тот же результат. Боятся, что с ними, свидетелями защиты, разберутся так же, как и с подзащитной?
Сказал прямым текстом, чтобы не боялись. Не помогло. Да мы и не боимся вовсе, как раз наоборот. Со всем старанием готовы помочь. А что надо говорить? Вы нам напишите, мы заучим наизусть и все скажем правильными словами.
Ну уж это дудки.
А потом появилась и сама моя подзащитная, с красными глазами и опухшим лицом. И вот тут я насторожился, обнаружив совершенно явное, но необъяснимое нежелание участвовать в каком-либо обсуждении содеянного. Ни про свое трудное детство, ни про неизлечимо больную мамашу, ни про сарапульское землячество, ведущее необъяснимо роскошную жизнь, полную еды и косметики, она говорить категорически не хотела. Кивала, вроде как подтверждая, но не распространялась. А у меня к ней был один любопытный вопрос, который, как я тогда считал, никакого реального влияния на предстоящий товарищеский суд, да и на всю ее дальнейшую судьбу оказать не мог, но покоя мне не давал. Потому что рассказанное мне в милиции и то, что я своими глазами почти ежедневно наблюдал, никак не клеилось вместе.
Дело в том, что цех Фролыча производил всякие штучки для новорожденных — ползунки, рубашечки, чепчики и прочую мелочь. А задержали Марину с пачкой комбинезонов для примерно пяти- или семилетних. Эти комбинезоны она никак из цеха вынести не могла. Да и укрыть их под верхней одеждой у нее вряд ли получилось бы: один такой комбинезон, спрятанный под спецовку, немедленно превращал бы ее субтильную фигурку в нечто сильно беременное. Не заметить такое было бы невозможно.
Так вот, когда я ее про это спросил, тут и произошло странное — она стала прямо-таки багрового цвета и начала довольно громко и просто на грани истерики уверять меня, что либо в милиции напутали, либо я сам не в своем уме, потому что никаких комбинезонов она знать не знает, а в сумке у нее, кроме распашонок и ползунков, отродясь ничего не было. Я не сразу сообразил, что за эту историю она будет биться, как все триста спартанцев одновременно, и попытался воздействовать на нее элементарной арифметикой, поделив указанную в протоколе стоимость содержимого ее сумки на цену одной распашонки, а потом умножив полученное на физический объем той же самой распашонки, — получалась вовсе не сумка, получался купеческий сундук.
Но это все было в пользу бедных, так что разговор с ней я прекратил — ввиду полной его бесполезности, отправил преступницу восвояси, а сам позвонил Фролычу. Договорились после работы выпить пива в пивбаре на Ухтомской и поговорить.
Когда спускался по лестнице, услышал внизу громкие и возбужденные голоса и притормозил. Там, у входа, Клава обрабатывала подруг.
— Замотать хотят! — яростно вопила она. — Нашего Квазиморду общественным защитником поставили, а он с этим красавчиком вась-вась, все на тормозах спустят. Девки! надо чтобы мы все! Чтобы всю эту шайку-лейку вверх ногами поставить! Не хрена, понимаешь! Ишь, понимаешь, устроили кормушку, — как говорится, ты воруй-воруй да знай меру! Все должны выступить и надавать по рукам, чтобы неповадно было!
Клавины товарки солидарно гудели в ответ. Я еще немного послушал, понял, что у общественного обвинения недостатка в свидетелях не будет и продолжил движение.
— Константин Борисыч! — радостно-медовым голосом воскликнула Клава, как только я попал в ее поле зрения. — А мы вот в кино собираемся — не составите компанию?
В то далекое время бар на Ухтомской еще не был превращен в стоячий притон с автоматами вдоль стен и хроническим дефицитом кружек, — посетители сидели за столиками, между которыми резво перемещались разносчики пива. Ходили небезосновательные слухи, что место разносчика стоило около двух тысяч рублей, и деньги эти отбивались минимум за полгода.