Латунная луна
Шрифт:
Впереди вся жизнь.
Что делать? Что же делать?
Из жизни инфузорий
Времена тогда были не нынешние, плохие слова в смешанных компаниях не употреблялись, поскромнее бывали анекдоты, так что, когда на беседочном винопитии один из собравшихся, захмелев, горестно пропел: «Лесопилка стоит в яме, огорожена…», всем стало неловко и возникла необходимость завершать веселое сидение. Певец умолк, затих и задумался о своей теперь погубленной репутации.
Человек он был вообще незначительный и будет восстанавливать себе цену путем навязчивого приохочивания всех и каждого к нырянию с открытыми глазами, которому
Бухта, между тем, по ночам изредка ворочалась, но, как правило, отдыхала. Правда, у берега вода все же плескалась, а звезды, если выходили на небеса, падать в воду избегали, хотя некоторые всё же срывались. Беззвучно мелькали у фонарей летучие мыши. Обнаруживала чьи-то шаги галька. Вероятно это были шаги существ, уходивших с суши в воду. Земноводные эти особи были человеческими. Они радовались древнему ощущению теплого воздуха и прохладной воды, а некоторые из них, соединясь по двое, устремлялись в воду спариваться, как давние их предтечи. Те же, кому совершать телесные игры не сложилось, просто вступали в море поощущать приятное, а вода, не натыкаясь на купальные одежды, радовалась возможности омыть их потайные места.
В ночной воде качались недолгие свечения, и о них говорили, что это инфузории.
Морю было на роду написано сотворять новых обитателей — прежние ему давно наскучили, и перед восходом оно распластывалось новыми и новыми волнами, плоскими и мелкими, полагая, что волны эти, уползая с берега, уволокут с собой какие-нибудь зазевавшиеся организмы, которые возможно будет претворить в новых протоземноводных.
Утренняя вода бухты была стеклянного цвета, а на вдольтропиночных косогорах росла солоноватая от морской близости ежевика. У автомобильных дорог она оказывалась запыленная, а по склонам — опрятная. Собирать ее из-за колючих веточек было затруднительно.
В заветное это место съезжалась после окончания сезона актерская публика — усталые лицедеи и плясуньи. Некие супруги, к примеру, добирались из Ленинграда на велосипеде с коляской и моторчиком. Они, как и прочие театральные люди, после сезона восстанавливали силы. Ели мацони и горький здешний мед, мыли фрукты, вставали на заре, умеренно пили вино, на чачу расходовались не очень, хотя мужчине и хотелось. Кавказские озорники прокалывали им шины. Назад они, разобрав велосипед, уезжали поездом.
Но это произойдет к концу нашего повествования.
Отдыхала сказанная публика самозабвенно. Танцовщики наедались впрок и даже поедали сливочное масло, чтобы скопить силы для воздымания балерин. Танцовщицы же смазывались кремами для загара и от загара, обкладывали свои милые личики огуречными кружками, подправляли педикюр на рабочих пальцах и весьма осмотрительно вовлекались в курортные романы.
Одна из них, ленинградская солистка, более прочих чувственная и, обуреваемая женским своим началом, каждый день в рискованном одеянии совершала в курортной беседке экзерсис, вставляя в него чуждые тогдашнему классическому танцу смелые телодвижения. На это зрелище сходилась отдыхавшая тоже в тех местах простонародная курортная чернь, и эти особи бессмысленной жизни пялились на артистку, хотя многих не устраивала ее профессиональная худоба, отсутствие свойственных женщинам толстых ног и совершенно нешевелящийся бюст.
Несмотря на это ходившие к беседке все же переживали необходимое волнение плоти, хотя потрогать танцующую женщину, как это заведено, если ты в отпуске, не очень-то и хотелось, но прикоснуться отчего же? — хотелось безусловно.
Танцевавшая же вела себя наперекор всему сладострастно и, по отзывам ее церемонных коллег, непозволительно.
Наша
необширная компания, которая с этого места начинает действовать в повествовании, приехала после небывалого московского фестиваля, а приехав, сняла у плутоватого хозяина курортное жилье — на всех одну большую комнату — обычное приморское обиталище с койками, с вколоченными в стену одежными гвоздями, с прискорбными, крашенными масляной краской тумбочками и с негигиеничными половиками.Нужник был в дворовом отдалении, хотя недалеко. Хозяин, русский человек, взялся кормить всех обедом и ужином за в общем-то сносную цену.
Сразу приехали не все. Ждали еще одного. Уже в поезде была задумана по его поводу каверза. Сговорить хозяина, что соглашаться на вселение тот будет неохотно, а когда, наконец, согласится на сдачу койки, станет не соглашаться на кормежку по причине излишней дородности приехавшего. А когда согласится и на кормежку, запросит за столование несусветные деньги.
Так оно и произошло — в забаву хозяин втянулся, выполняя все похвально и ловко. Чесал в затылке. Говоря «нет», мотал головой и упорствовал без надежды на согласие.
Приехавший — человек скорее прижимистый, чем скаредный — подобострастно торговался, стараясь вызвать расположение неслыханно жадного квартирного владельца.
— Что вы, что вы? — протестовал он коровьим голосом. — Я же поразительно мало ем. И масло редко когда намазываю, и рафинад только с уголка отгрызаю.
— А это где наето? — грубо, но в рифму замечал хозяин, тыча пальцем в живот просителя. — Мало, говорит, ест. Не-ее… не сговоримся. Такой курсак не наобедаешь. Без подливы согласны?
— Конечно!
— А без гарнира?
— Тоже согласен, но ложку-другую все-таки надо бы… Картошечки там, свеколки. Я и на кабачки согласен. И на синенькие.
У нас — за углом дома — уже не было сил смеяться.
— Какая картошка? Ты что, парень? Ее же на Кавказе не содют!
— Как не содют? Я бывало ел в Гудаутах…
— Гудауты! Гудауты вон где! А тут — Россия.
— Но вы же друзей моих кормите! И недорого ведь, и сытно?
— Дак они же до сезона приехали. А когда барелины нахлынули, цены же вверх рванули.
Мы отхохотались смотреть на прожорливого нашего приятеля, пребывавшего в состоянии оплеванности, и в конце концов его стало жалко. Отношения же с хозяином вошли в другую фазу. В жесткой южной траве за сараем один из нас вскоре услыхал словно бы клацание зубов и узрел не до конца обскобленные чьи-то челюсти и остальной череп. С них неохотно поднимались тяжелые на солнце зеленые мухи. Остатки щековины на челюстях еще кровоточили и было ясно, что срезанную с них плоть нам предстоит съесть в обед. Чьи это челюсти, было не понять: ослиные? кобыльи? коровьи? Городские наши желудки сотворили спазм, к горлу подступила тошнота. Хозяин был позван, долго вертелся и врал, утверждая, что черепа ему подбрасывают враги, вероятней всего некий Гурген, которого он за глаза называл «армян соленый», а мы пока что отправились в духан поесть кипящего харчо и проверять, лежат ли за задворочным сараем какие-либо выбеленные зноем кости, больше не стали.
В день, который назначили Днем Дурака, было особенно празднично. Мы со всеми вместе развлекались, хохотали, сталкивали друг друга в море, брызгали водой на входивших в него — те вздрагивали, выставляли ладони, поворачивались к брызгам боком, а то и валились в прибрежное стекло, чтобы, разом претерпев падение в морскую купель, разом же ощутить ее теплое струящееся вещество, и поплыть-поплыть, и унырнуть с закрытыми глазами от праздничной поверхности берега с его хохотом, выкриками и разноголосицей.