Латунная луна
Шрифт:
Это были грандиозные письма. И во всех жалобы на наше поведение, на неприличное пение, на физкультуру в беседке почти голышом с растопыриванием ног в разные стороны. Слово «сделать» везде писалось через «з» — «зделать».
— И тем не менее, вы не имеете права просматривать чужую переписку! — сказал самый речистый из нас. — Мы будем апеллировать, как корреспонденты комсомольских газет. — И он достал прихваченную кинокамеру, непохожесть которой на фотоаппарат «Зоркий» привела директора в истерику, едва она стала стрекотать.
— Перепиську не имею права читать? А вы мне пропиську сперва покажите! А ваши медицинские справки где? Прописьки не имеете, а разоряетесь
Мы едва унесли ноги.
Обстановка сгущалась. Начала портиться погода. Стало понятно появление больших предштормовых прозрачных медуз, на которых натыкались еще рвавшиеся к водке пловцы. Теперь волны повелительно кидались на берег в нетерпении утянуть предтеч будущих земноводных, но по всей вероятности утягивались обратно ни с чем, только уволакивали гальку и раскатывали голыши потяжелей.
Что нам было делать, мы не знали. Воздух нашего отдыха стал плохо вдыхаться. Начались перепалки: «Зачем взял камеру?» «Не надо было ходить за телеграммой». «Кто такой этот И. К.?» «Почему там фамилия этого охломона?»
В препирательства нет-нет и вторгались протуберанцы прежнего озорства. «Давайте, пока он спит, зашьем ему наглухо ширинку или от имени директора напишем извинения за ночное задержание».
Вообще-то из-за шторма, который всегда прерывает курортное житье, московская публика помрачнела и накупила чачи, чтобы коротать вечера. Мы с ними были заодно. За столом пошли тяжелые разговоры, а подруги наши, озабоченные замкнутостью кавалеров, не умели нас отвлечь и развеять, хотя всячески старались, все время оставаясь очаровательными, и, если у какой завиднеется из-под стола пушкинская ее ножка, ножка эта являла безупречный напружиненный подъем, а беседочная наяда с помощью каких-то тесноватых частей туалета устроила себе выпирающее в пространство декольте, и актер, сконфузивший в начале рассказа частушкой честную компанию, а потом пытавшийся приохотить нас к нырянию с открытыми глазами, сказал ей почти вслух: «Все равно у меня на тебя не поднимется, даже с закрытыми глазами». «Дурак!» — ответила она. А он, будучи таким отзывом обескуражен, полностью спел на этот раз, причем с успехом, два частушечных шедевра: «Я поехала в Сибирь на добычу золота…» и «На стене висят часы, Потихоньку тикают. Хорошо б поцеловать Во что девки сикают».
И никто теперь не оскорбился неприличием спетого, а кое-кому частушки вообще пришлись по вкусу (и девушкам тоже, некоторые, отворотясь, заулыбались).
Мы же, так и не вытребовавшие злосчастную телеграмму, после угроз директора, после писем трудящихся, после транспортировки одного из нас в место, где ему пришлось отчаиваться на нарах, не то чтобы приутихли, а просто потеряли интерес ко всякого рода перевозбуждениям, к забавам, к шутовству и жизни напоказ.
Уже пошли хлопоты с закупкой дощатых ящиков для привоза в Москву фруктов, с походами в дальнюю деревню, где у одного абрека можно было купить недорогую, притом отменную чачу, а на пляже, который после шторма и отплытия медуз просох и возродился, хотелось полеживать и молчать, подставляя солнцу недозагорелые фрагменты, причем в карты не играть, анекдоты не рассказывать, денег больше из дому не ждать, провожать уезжающих прежде нас и новых пассий не заводить.
В Москве и Питере начинался театральный сезон, поэтому стоющих людей для нашей компании уже не появлялось, а появлялась курортная чернь, заводившая свои отношения, пропахшая неотмытыми еще вагонными запахами, исполненная рвения к традиционным пляжным развлечениям — надеванию мужчинами лифчиков (помните?), поеданию вареной кукурузы и чурчхелы, похожей на собачьи экскременты.
По-новому зашептались и засопели вечерние скамейки, новые ловеласы подсаживались к пока еще неохваченным и недозагорелым под бретельками барышням, кроме того, народ по вечерам потянулся на домотдыховские танцы. Люди
с удивлением разглядывали непривычно одетых, тех, кто оставался от нашего сезона, при этом что-то говорили друг другу на ухо, показывали пальцами.На базаре появились первые продавцы сказочного фейхоа, в духане клянчили еду народившиеся перед нашим еще появлением, а теперь выросшие в огромных барбосов щенки, новые приехавшие называли остатки нашего заезда «артистами», кто-то из них, приехавшие рыбачить, поймали маленькую черноморскую акулу — катрана и, зажарив ее в углу пляжа, съели. Еще говорили, что артисты здесь не просыхая киряли, заходили пьяными в море и многие утонули.
Словом, делать здесь было больше нечего. Следовало отбывать. Даже хозяин, чтобы не отпугнуть новых искателей жилья, убрал от сарая белые теперь постоянно светившиеся челюсти, уставши почитать их кознями армяшки Гургена. На прощанье была отвальная, он называл нас дорогими друзьями, божился, что писем о наших безобразиях не писал, хотя ему уполномоченный Коноваленко предлагал, брал у нас адреса и телефоны, обещаясь заехать, когда будет в Москве, говорил Кадукову, что убедился в скромности его аппетита и пускай теперь приезжает, когда хочет, со следующего, мол, года он наладит пекти чебуреки.
Так что уезжать можно было без сожалений.
Еще поезду предстояло двое суток колотить по рельсам, еще надо было пить вагонный чай, еще броски на стрелках будут сталкивать тебя с агрегатной позиции в поездном туалете. Но зато в Понырях можно будет купить яблоки, а еще… А что еще? А ничего больше!
В Москве, конечно, пошло житье московское. Сентябрьский дождь, зонтики, созвоны, дозвоны, рассказы. Среди сна вдруг вытекала из уха черноморская до сих пор вода.
Позвонил я, конечно, той, с которой толкал в горку «москвич» с покойником.
Поздоровался с мужем. Потом в трубке послышался веселый голос. «А я уж думала, что вы или не приехали, или забыли. Знаете, я, как в поезд села, сразу поняла, до чего же было весело и хорошо со всеми вами. А тут по вагону пошли собирать телеграммы! (Тогда это было распространено — примеч. автора). Я решила вам послать, и послала. Получили?»
— Что?
— Телеграмму мою…
— Какую?
— Которую я с поезда дала. С дурацким текстом.
— То есть?
— Грузите апельсины бочками — это из Ильфа. А еще «Пересчитывайте Черноморский флот!»
— И на чье имя послали?
— Кадыкову и K°.
Вот оно что значило Кадыкову И.К…
— Я мужу потом рассказывала — смеху было! Вы-то понять наверно не могли откуда и кто. Смеялись наверно.
— Да нет. Мы флот пересчитывали… Сбивались то и дело…
Про нашу косогорную дорогу не произнеслось ни слова. Хотя разговор, казалось вот-вот уткнется и в эту тему. У меня, кстати, все еще болели мышцы.
Потом я узнал, от каких-то ее друзей, что красивая эта женщина была после института административным медицинским работником. Знающие все на свете люди при этом настаивали, что диплом у нее был, скорее всего, купленный.
Как мужик в люди выходил
Облаченный в вишневые бермуды провинциальный вахлак Сучок, прозванный так еще в родном Помоздине, молодой, нахальный и богатый, сидел в шезлонге на лужайке своей подмосковной дачи.
Он пребывал в ярости.
Вчера вечером, заехав к одной студентке выпить и вообще, Сучок уронил на себя скользкую шпроту и в сердцах сказал:
— Твою мать! Полувер замарался!
— Пу-ло-вер, Сучок! Говорить выучись! — возникла студентка, а он прошмондовке взял и дал по уху.
Оголец из Помоздина, Сучок не выносил замечаний.
Когда он вернулся домой, жена, конечно, проснулась и расположилась было ответить его чувству, но где там! У Сучка из-за студенткиной грубости отсырели пальцы ног, и в лавандовой от французской стирки постели некультурно запахло.
Дачная погодка, конечно, привела бы его сейчас в себя, не загляни Сучок в лежавшую перед ним на столике книжку:
«При исполнении приговора суда над блудницей он прямо отрицает суд и показывает, что человеку нельзя судить, потому что он сам виноватый».