Лавандовая комната
Шрифт:
Когда я умру?
Статистика говорит: чуть раньше, чуть позже, но неизбежно.
Я еще собиралась попробовать «тринадцать десертов» [65] на Рождество. Мама – большой специалист по части печенья и мусса, папа займется фруктами, а Люк отполирует самые красивые орехи. Три скатерти, три подсвечника, три преломленных куска хлеба. Один для живых за столом, один на счастье и один – для бедных и умерших.
65
По
Боюсь, что я к тому времени буду уже делить эту символическую трапезу с нищими.
Люк умолял меня согласиться на курс химиотерапии.
Если даже отвлечься от того, что шансов – как на ипподроме, все равно так или иначе часть меня умрет, все равно рано или поздно надо будет заказывать памятник, траурную мессу, гладить носовые платки.
Интересно, буду ли я чувствовать могильную плиту?
Папа меня понимает. Когда я сказала ему, почему отказалась от химиотерапии, он ушел в сарай и долго плакал. Я бы не удивилась, если бы он отрубил себе руку.
Мама словно окаменела. Она стала похожа на засохшее оливковое дерево. Ее подбородок стал бугристым и жестким, глаза чем-то напоминают древесную кору. Она спрашивает себя, что она сделала не так, почему не сумела трансформировать первое предчувствие страшной беды в дурной сон, в материнскую любовь, которая часто тревожится там, где нет даже повода для тревоги.
«Я знала, что в этом проклятом Париже ждет смерть!» Но она не решается упрекнуть меня в упрямстве. Она во всем винит только себя. Эта строгость помогает ей продолжать жить и обставлять мою последнюю комнату так, как я ее просила.
Ты лежишь на спине, в позе танцора, выполняющего пируэт. Одна нога вытянута, другая поджата к животу. Одна рука над головой, другая как бы упирается в бок.
Ты всегда смотрел на меня как на какое-то уникальное создание. Пять лет подряд. Я ни разу не разозлилась на тебя, ни разу не прочла в твоем взгляде равнодушия. Как тебе это удалось?
Кастор не сводит с меня глаз. Наверное, мы, двуногие, кажемся кошкам в высшей степени странными существами.
Вечность, которая ждет меня, уже давит мне на плечи страшным грузом.
Иногда – но это злая, гадкая мысль! – мне хотелось, чтобы кто-то, кого я люблю, ушел бы первым. Чтобы я знала, что мне это тоже по плечу.
Иногда я думала, что первым должен уйти ты, чтобы я тоже смогла сделать это. Зная, что ты ждешь меня там…
Прощай, Жан Эгаре.
Завидую тебе, завидую каждому году, что тебе еще предстоит прожить.
Я уйду в свою последнюю комнату, а оттуда – в сад. Да, так и будет. Я пройду через высокую светлую дверь на террасу и – прямо в закат. И… и превращусь в свет, а значит, буду везде, всюду.
Это будет МОЯ природа, я всегда буду здесь, каждый вечер.
34
Они провели вместе восхитительный вечер. Сальво подавал все новые и новые порции ракушек, Макс играл на пианино, Жан и Кунео по очереди танцевали с Сами на палубе.
Потом они все вместе любовались видом на Авиньон и мост Сен-Бенезе, увековеченный в знаменитой французской народной песенке. Июль жарко, страстно дышал им в лицо. Даже после захода солнца термометр показывал двадцать восемь градусов.
Около полуночи Жан поднял свой бокал.
– Спасибо вам! – сказал он. – За дружбу. За искренность. И за этот потрясающий ужин.
Они подняли бокалы и чокнулись, и этот звон показался им прощальным ударом колокола, возвестившим конец их совместного путешествия.
– Теперь я наконец счастлива! – сказала тем не менее Сами с пылающими щеками и повторила через полчаса: – Я все еще счастлива! – и через два часа…
Впрочем, она, вероятно, говорила это еще и еще, и необязательно словами, а, возможно, как-то иначе, но ни Макс, ни Жан этого уже не слышали. Они решили не смущать Сами и Сальво в первую из тысяч и тысяч предстоящих им ночей и, оставив влюбленных на «Лулу», отправились через ближайшие городские ворота в старый город.
В узких улочках теснились толпы гуляющих. Зной южного лета естественным образом сместил границу дня далеко за полночь. Макс и Жан ели мороженое на площади перед роскошной ратушей и смотрели на уличных артистов, которые жонглировали факелами, исполняли акробатические танцы и смешили публику в кафе и бистро комическими трюками. Жану Авиньон не понравился. Он напоминал ему потасканную уличную шлюху, отчаянно пытающуюся угодить привередливым клиентам.
Макс увлеченно уплетал мороженое.
– Я буду писать детские книжки, – небрежно промычал он с полным ртом. – Есть у меня парочка идей…
Жан покосился на него.
«Да, вот оно, начало пути, который приведет Макса к себе самому», – подумал он.
– Могу я узнать, что это за идеи? – спросил он через некоторое время, оправившись от удивления и восторга, что дождался заветного момента.
– А я уж думал, что ты так и не спросишь.
Макс достал из заднего кармана брюк свою записную книжку и прочел:
– «Старый волшебник ждет, когда наконец придет отважная девочка и выкопает его из ямы в саду, где его забыли под кустом земляники сто лет назад». – Он посмотрел на Эгаре просветленным взглядом. – Или история о маленьком святом Бимбаме.
– Бимбаме?
– Ну, это такой святой, которому приходится заниматься всем, чем гнушаются остальные. Я думаю, что даже у Бимбама было детство, прежде чем он услышал: «Кем ты хочешь стать?.. Писателем?! О, святая простота!» – Макс ухмыльнулся. – Потом еще история о Клер и ее кошке Мурке, которые поменялись телами. Или, например…
«Будущий герой всех детских комнат», – думал Жан, слушая удивительные замыслы Макса.
– …или как маленький Бруно прилетел на небо и стал жаловаться в соответствующие органы на семью, в которую его определили…
Жан чувствовал, как в груди его распускаются цветы нежности. Как он полюбил этого юношу! Его причуды, его смех.
– …и когда тени возвратятся в детство своих хозяев, чтобы кое-что там исправить…
«Удивительно, – думал Жан. – Ты посылаешь свою тень назад, в прошлое, и она приводит в порядок твою жизнь. Как заманчиво. Но, к сожалению, невозможно».