Лавровы
Шрифт:
Борис отправился к Жилкиным.
Англичанин явился к обеду в смокинге и в такой ослепительной манишке, что всем стало неловко. Жилкин, поздоровавшись с необыкновенным гостем, пошел в спальню и нацепил круглые белые манжеты.
Тему разговора определил после супа сам этнограф. Волнуясь, он начал доказывать неизвестно кому — может быть, самому себе, — что во время войны приходится думать прежде всего о войне.
Григории сразу же стал спорить. Он считал, что в Германии произойдет революция и надо быть готовыми к тому, чтобы присоединиться к ней. Русские рабочие в союзе с немецкими победят.
Жилкин улыбался так, как улыбается добрый, все знающий человек, вполне уверенный в том, что
Один из гостей, известный всем под именем Фомы Клешнева, сдержанно вступил в разговор:
— Расчет на инициативу германских рабочих неверен. Мы сами строим свою судьбу.
— Вот видишь, — обрадовался этнограф, — товарищ Клешнев вполне согласен со мной.
Он бы не спорил с сыном, если бы не англичанин. Англичанин смущал его. Он молча ел, аккуратно работая ножом и вилкой. Когда была подана кура, никто не решился есть ее, как обычно, руками.
Клешнев возразил Жилкину:
— Я с вами не согласен. Но я против романтических иллюзий.
Этнограф покраснел, поправил галстук и заговорил, подняв слегка — как бы в недоумении — широкие мягкие плечи и помахивая левой рукой не в такт своим словам (при этом манжета сползла у него к пальцам):
— Я, конечно, не стану петь: «Боже, царя храни». Я не люблю правоверных националистов, которые...
И он замолк, мигая добродушными глазами в полном недоумении: англичанин вдруг встал, отложив нож и вилку и вытянувшись, как на параде. Неожиданно для всех, но не для самого себя (это был обдуманный поступок), он хриплым, нестерпимым голосом запел английский гимн. Высокий, прямой, с неподвижным, не меняющим выражения лицом, он пел громко и фальшиво, словно желая своим пением заставить всех уважать английского короля. Он не замолк до тех пор, пока не допел гимна до конца. Он был совершенно спокоен и совершенно непреклонен. Потом он сел, взял вилку и ножик и принялся за куру с таким хладнокровием, как будто ничего не случилось.
Этнограф продолжал растерянно мигать глазами, обдумывая: как отнестись к этому странному поступку англичанина? Да и все остальные были сконфужены.
Фома Клешнев обратился к гостю и заговорил по-английски, словно желая попрактиковаться в этом недавно изученном им языке. Никто (в том числе и Борис) ничего не понял из разговора Клешнева и англичанина. Если бы они говорили по-французски или по-немецки, тогда бы поняли почти все. Английского же языка никто не знал. Но все видели, что в лице, интонациях и жестах Фомы Клешнева была та сила убеждения, которая заставила англичанина утратить свой чопорный вид и заговорить с раздражением и злобой в голосе.
Вскоре после обеда англичанин ушел. Этнограф пошел провожать его в прихожую.
Надев шубу и цилиндр, английский журналист взял трость и сказал:
— Мистер Клешнев — опасный человек. С такими людьми надо бороться.
Этнограф, взволнованный событиями, продолжал спор и в кабинете, куда все пришли после обеда.
Он настаивал на осторожности и постепенности. Вправляя непослушную, выскакивающую из рукава манжету, он говорил:
— Ведь кто пойдет за вами? Вас — кучка людей, но ваши мысли и чувства, теоретически совершенно, может быть, и правильные, идут в стороне от общей жизни. Что можно предпринять во время войны? Ведь вам известна позиция Плеханова. А к Плеханову прислушиваются. Вполне понятно: Плеханова знает вся интеллигенция. Его и Боря, наверное, знает. Да, Боря?
— Нет, не знаю, — отвечал Борис с подкупающей откровенностью.
Жилкин заулыбался, развел руками, и левая манжета совсем закрыла ему пальцы.
— Ну, это уже необразованность, — сказал он, — это стыдно.
Фома Клешнев усмехался.
— Что же мне вам разъяснять? Вы
прекрасно знаете наши цели. — Лицо его стало серьезным. — Ленин сказал: превращение современной империалистической войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг. И это будет. Наши депутаты пошли на каторгу, но наш лозунг дошел теперь до самых широких масс. За нас правда, рабочая правда, народная правда...Клешнев был взволнован.
Борис слушал, сдерживая дыхание. Он чувствовал силу слов, сказанных Клешневым, но они были как бы вне его жизни. «Пролетарский лозунг...» «Пролетарский...» Он слушал, стараясь быть как можно незаметней, невольно боясь, что вдруг Клешнев оглянется на него и замолкнет. Внезапно он вспомнил о Николае Жукове. «У нас разная судьба...» Так сказал тогда Жуков. У него — пролетарская судьба, а у Бориса... Какая же судьба у Бориса, и разве нельзя самому выбрать свою судьбу?
Клешнев говорил уже спокойно:
— Конечно, всего этого я не сказал вашему англичанину. Но я сказал, что русский народ сам построит свою судьбу так, как он пожелает. Я сказал, что русский народ не позволит командовать собой ни Германии, ни Англии, ни любой другой стране, ибо это — великий народ. И англичанину это не понравилось. Но вы-то должны знать, что большевики — это завтрашняя свободная Россия. А говорите вы так, как будто ничего не знаете.
И он замолчал, откинувшись на спинку стула. Он был совсем непохож на человека, находящегося на нелегальном положении. Плотный, широкоплечий, очень чисто и аккуратно одетый, с гладко выбритым лицом, он мог бы прекрасно сойти за адвоката, врача или даже коммерсанта.
Он обратился к Борису:
— А вы недавно с фронта, Борис?..
— Иванович Лавров, — подсказал Борис.
— Лавров? Знакомая фамилия, — сказал Клешнев. — Я знавал инженера Лаврова.
— Мой отец — инженер, — сказал Борис.
— Да. Но, должно быть, не тот. Лавровых много.
Здесь, в доме Жилкина, Клешнев всегда находил приют и помощь в трудные минуты. Он шел сюда с уверенностью, что тут не предадут, а если понадобится, то и спрячут. Он верил в то, что, при всех своих путаных рассуждениях, Жилкин органически не может пойти против народа.
Борис ушел от Жилкиных поздно вечером. Он был взбудоражен услышанным мимолетным разговором. Содержание этого разговора уже как-то утратилось для него, осталось только ощущение чего-то, чего он не знает и что необходимо узнать. Он убежал из дому на фронт, он стал солдатом, но для чего все это? Чего он вообще хочет? Кем он хочет быть? И он ответил себе — он хочет быть вот таким человеком, как Фома Клешнев, человеком, который твердо убежден в чем-то и нигде, ни при каких обстоятельствах не уступит этого убеждения. Как, должно быть, приятно было англичанину спеть английский гимн именно потому, что никто из присутствующих не мог и не хотел согласиться с ним! А Клешнев ответил с удивительным напором и удивительной уверенностью. Это — характер. И характер, который подчиняет окружающих и не покоряется тому, с чем он не согласен. Вот именно такой сильный характер надо иметь человеку — иначе жизнь скучна и не нужна. Надо быть мастером жизни и уметь пользоваться ею и строить ее по-своему.
И Борису, как тогда, в Острове, под музыку духового оркестра, показалось, что все вокруг замечательно интересно и полно движения. Он провожал домой Таню, Надину подругу. И Таня, которую он вел под руку, стала вдруг для него уже не той давно знакомой девушкой, к которой он так привык у Жилкиных. Он неожиданно предложил ей:
— Пройдемтесь по набережной. Замечательно хорошо.
— Но мне завтра утром...
— Пустяки, — перебил Борис. — Пройдемтесь!
Через час, стоя у гранитной ограды над зимней белой Невой, Борис говорил: